меня зовут семнадцатый идам
Меня зовут семнадцатый идам
Борис Гребенщиков |БГ| Аквариум запись закреплена
Меня зовут последний поворот,
Меня вы знаете сами
По вкусу водки из сырой земли
И хлеба со слезами.
Есть вещи, которые я считаю не лучшими, но не-об-хо-ди-мы-ми. Без «Дубровского» итоговый альбом обойдется. А без «Последнего поворота», который, может быть, на «Навигаторе» и не был замечен, я себе не представляю нашего канона.
БГ, интервью газете «Вечерняя Москва», 16.11.2000
Мы купили дом без ворот, без дверей. Собственно, все основные песни альбома «Навигатор» начали писаться как раз там. Ни с того, ни с сего. Однажды сижу я, топлю баню. Вдруг в голове что-то звенит. То есть никаких задумок, никаких замыслов, просто в голове появляется строчка. Пока баня топилась, написался «Последний поворот».
Из интервью с БГ. В.Панюшкин, сентябрь 1995г.
Приговор «Хрен да полынь, плюнь да покинь» используется русским народом как оберег при встрече с нечистой силой (упырями, кикиморами, шуликунами итп.). Особенно эффективен этот заговор при встрече с русалками. Вот что пишут в книге «Мифы русского народа» (Е.Левкиевска, Москва, изд. Астрель, АСТ, 2000):
Когда машина поравнялась с будкой охраны у знакомых ворот, по радио тихо запел Гребенщиков:
(1) Персональное медитативное божество, визуализируемое буддийским практиком.
Из книги Виктора Пелевина «Диалектика Переходного Периода из Ниоткуда в Никуда» (ДПП (нн)), роман «Числа».
Меня зовут семнадцатый идам
Тогда он еще раз заглянул в конверт. Оказалось, там была записка:
P. S Ясное дело, двум джентльменам совершенно не обязательно поднимать эту тему в разговоре.
Он повертел в руках флакончик. Сегодня Сракандаева нужно было слушаться, как маму в детстве. Степа поднял глаза на спину шофера. Увидит? Или не увидит? Лучше было не рисковать.
— Если пробок не будет, минут двадцать. А с пробками весь час.
Ставя чашечку на блюдце, он заметил, что у него дрожат пальцы.
Степа прокашлялся и сделал серьезное лицо.
Последние слова диск-жокея утонули в музыке.
Эти слова женский голос выводил отчетливо, так, что ошибиться было нельзя. Но было еще одно слово, которое Степа ясно понимал. Куда более важное и значительное слово, чем все, что волновало Джанис Джоплин. Это было само имя «McGee». Его певца выкрикивала, как глагол в повелительном наклонении: «Моги! Моги! Моги-и-и», отчего в песне появлялось что-то ницшеанское.
Степа подумал о том, что ему сейчас предстоит. Это было, конечно, неподъемно. Но по сравнению с другими вариантами грядущего этот был сказкой.
Песня кончилась, и пошла рекламная вставка.
Довольный, что развлек шефа, шофер засмеялся.
Когда машина поравнялась с будкой охраны у знакомых ворот, по радио тихо запел Гребенщиков:
Меня зовут семнадцатый Идам*.
Меня вы знаете сами по чаше с кровью, девяти ногам и скальпу с волоса-ами…
«*Персональное медитативное божество, визуализируемое буддийским практиком.»
Слова были мрачноватыми, и, как это частенько случалось у Гребенщикова, не до конца понятными, но появление числа «17» (тридцать четыре деленное на два) было превосходным знаком. Именно такого проблеска света и не хватало перед жутким испытанием впереди. Степа почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы.
Песня доиграла только до середины – когда низкий голос пропел слова: «And then you slip into a masterpiece», далекая рука убрала звук. Напористо затараторил диск-жокей, стараясь втиснуть как можно больше болтовни в дорогие эфирные секунды:
– Какая глыба, какой матерый человечище! Это был Леонард Коэн, который вляпался в очередной шедевр – примерно так можно перевести слова прозвучавшей песни. А сейчас для тех, кто в дороге, мы хотим передать маленький привет от осла Жоры. Только что порадовавший нас Леонард Коэн в свое время посвятил нашей следующей исполнительнице такие слова: «Giving me head on the unmade bed», что в дословном переводе значит: «Ты давала мне голову на неубранной кровати». На досуге подумайте сами, что делали на этой кровати Джанис Джоплин и Леонард Коэн! А для тех, кто уже понял, – бессмертный хит «Me and Bobby McGee» в исполнении той самой Джанис Джоплин! Леонард Коэн, выходит, был в ее жизни не первым кавалером. Итак, «Me and Bobby McGee» по заказу осла Жоры для тех, кто в дороге… В дороге куда? К сожалению, уже поздно спрашивать об этом осла Жору. Поэтому напомним дорогим слушателям, что на этот счет существуют разные мнения. По одному, все дороги ведут в Рим. По другому – все они ведут в никуда… Противоречие здесь только кажущееся, если вспомнить, что место, где мы находимся, дорогие радиослушатели, и есть третий Рим!
Последние слова диск-жокея утонули в музыке.
Заиграла одна из тех бесчисленных американских песен, которые не вызывали в Степиной душе никакого эмоционального отклика – наверно, надо было иметь за спиной иное детство и юность, чтобы ощутить хоть какой-то резонанс. Сначала он разбирал только отдельные словосочетания-штамповки: «everything we done», «secrets of my soul» и что-то в том же роде, – а затем стала повторяться строка, в которой, несомненно, было заключено все послание:
«Freedom’s just another word for nothing left to lose»[41].
Эти слова женский голос выводил отчетливо, так, что ошибиться было нельзя. Но было еще одно слово, которое Степа ясно понимал. Куда более важное и значительное слово, чем все, что волновало Джанис Джоплин. Это было само имя «McGee». Его певица выкрикивала, как глагол в повелительном наклонении: «Моги! Моги! Моги-и‑и», отчего в песне появлялось что-то ницшеанское.
Степа подумал о том, что ему сейчас предстоит. Это было, конечно, неподъемно. Но по сравнению с другими вариантами грядущего этот был сказкой.
– Моги, Степа, – прошептал он себе. – Ох, лучше моги…
Песня кончилась, и пошла рекламная вставка.
– Степан Аркадьевич, – нарушил молчание шофер, – а можно спросить?
– Я вот думаю, как интересно получается. Смотрите, тысяча миллиметров – метр. Тысяча миллиграммов – грамм. А тысяча миллионов? Выходит, он?
– Логично, – согласился Степа. – Он и есть.
Довольный, что развлек шефа, шофер засмеялся.
– Подъезжаем, – сказал он. – Вон тот поворот. Последний.
– Да, – сказал Степа. – Как это в песне – заезжайте за ворота и не бойтесь поворота…
– Как раньше пели! – пробормотал шофер. – Не то, что сейчас. Почему так?
– У слов смысл изменился, – ответил Степа. – Они вроде те же самые, но значат теперь совсем другое. Петь их сложно стало. Если это не твой бизнес, конечно.
– Точно, Степан Аркадьевич, – вздохнул шофер, закручивая руль к цели, – совершенно точно говорите.
Когда машина поравнялась с будкой охраны у знакомых ворот, по радио тихо запел Гребенщиков:
Меня зовут семнадцатый Идам[42].
Меня вы знаете сами
по чаше с кровью, девяти ногам
и скальпу с волоса-ами…
Слова были мрачноватыми и, как это частенько случалось у Гребенщикова, не до конца понятными, но появление числа «17» (тридцать четыре, деленное на два) было превосходным знаком. Именно такого проблеска света и не хватало перед жутким испытанием впереди. Степа почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы.
«Спасибо, Боб, – подумал он. – Ты единственный не продался…»
Но на всякий случай он вылез из машины побыстрее – вслед за семнадцатью в песне мелькнула непонятная девятка, а это значило, что дальше могли пойти и другие числа.
Кабинет Сракандаева был просторной комнатой с плотно занавешенными окнами и огромным количеством изображений осла – можно было подумать, что это какое-то ослиное святилище. Особенно впечатляли натурализмом эстампы с ослом из мультфильма «Шрек» в разных фазах экстатического танца.
Слева от входной двери стоял рабочий стол с двумя мониторами и клавишной доской. На его краю белела плоская тарелка с горкой порошка, двумя бритвами и свернутой банкнотой в пятьсот евро. Между окнами помещалась этажерка с керамическими статуэтками, где тоже преобладали ослы (печальная очкастая обезьянка и похожий на Жириновского воробей были явно добавлены для плюрализма).
Справа от двери стоял мохнатый греческий диван. Напротив нависала бронеплита встроенного в стену сейфа – его дверь была приоткрыта, и за ней виднелась обивка из красного бархата, намекающая на богатство и тайну. Пол был покрыт ковром, рисунок на котором изображал золотых рыбок, плавающих среди темно-зеленых водорослей.
На краю ковра расплывалось темное пятно. В этом пятне, привалившись спиной к стене, сидел мертвый Сракандаев. Его мозги веером покрывали стену в полуметре над головой – словно кровавая блевотина, раскатанная ветром по дверце автомобиля. Труп был совершенно голым, если не считать белых чулочков и головной повязки с ушами, когда-то тоже белыми, а теперь набухшими кровью.
Глаза Сракандаева умудренно и таинственно смотрели на ковер, покрытый рваными ошметками красной резины. В метре от его подогнутой ноги стоял гипсовый бюст Путина. Рядом лежал стальной цилиндр стреляющей ручки. В воздухе пахло порохом, кровью, вечностью и свободой.
– Когда? – спросил Степа.
– Только что, – сказала заплаканная секретарша. – Пяти минут не прошло. Сейчас Лебедкин будет, я уже позвонила. Что вы так морщитесь?
– Да глаза щиплет. Где у вас туалет?
Когда Степа вышел из туалета, приемная кишела озабоченными людьми. С ними приехали похмельный Лебедкин и тот самый человек в форме войск связи, которого Степа видел в «Якитории» в день прощания с Мусой и Исой. Но теперь на нем были погоны полковника, и Лебедкин держался с ним очень предупредительно.
– Ничего не предвещало, – рассказывала секретарша. – Он был в отличном настроении – вышел из кабинета, велел полить цветы и предупредил, что сейчас приедет Степан Аркадьевич. Сказал взять пальто и немедленно провести его в кабинет, у них там какое-то срочное дело было. Потом закрыл дверь и стал готовиться к встрече. Минут через двадцать закричал: «Татьяна! Татьяна!» Потом раз пять прокричал как обычно. Кричал громко, я услышала через звукоизоляцию. А еще через несколько минут что-то хлопнуло…
Меня зовут семнадцатый идам
Виктор Пелевин, несомненно, хорошо знаком с творчеством Бориса Гребенщикова. Вот, хотя бы, из того, что упоминается здесь:
В романе «ДПП (НН)»:
«Когда машина поравнялась с будкой охраны у знакомых ворот, по радио тихо запел Гребенщиков:
Меня зовут семнадцатый Идам.
Меня вы знаете сами
по чаше с кровью, девяти ногам
и скальпу с волоса-ами.
Эта песня, якобы Бориса Гребенщикова, переделана из реально существующей под названием «Последний поворот» (с альбома 1995 года «Навигатор»):
«Меня зовут последний поворот,
Меня вы знаете сами
По вкусу водки из сырой земли
И хлеба со слезами.»
«Меня охватил жуткий, ни с чем не сравнимый ужас. Впрочем, я знал, что в наши дни это обычное чувство, и подводить под него рациональную базу глупо. Придется привыкать, и все. В коридоре пробили часы. А теперь, понял я, действительно пора. Как там пели до Беслана?
«Я хотел бы пешком, да видно мне не успеть. «
Мой ум нарисовал обычный наглый маршрут: через дымоход к звездам. Встав с кресла на черные мозолистые кулаки, я кое-как разбежался по пульсирующей комнате, бросился в зев камина, выбился по трубе в холодное небо и медленными кругами стал набирать высоту.»
Здесь неточно цитируется песня «Кони Беспредела» (с «Русского альбома» 1991 года):
Так оригинально интерпретируется песня (тоже слегка неточно цитированная) «8200» (с альбома 1994 года «Кострома mon amour»):
«Смотри из труб нет дыма, и на воротах печать
И ни из одной трубы нет дыма, и на каждых воротах печать
Здесь каждый украл себе железную дверь
Сидит и не знает, что делать теперь
У всех есть алиби, но не перед кем отвечать»
вполне себе перекликается с отрывком из «Generation П»:
Возможно, это всего лишь плод воображения. Но это никак не связано с тем, что я наконец приобрёл «t» и скачал ещё три альбома «Аквариума» =)
Пелевин и БГ
С каждым вагоном на восток коридоры плацкарты становились все запущеннее, а занавески, отделявшие набитые людьми отсеки от прохода, – все грязнее и грязнее. В этих местах было небезопасно даже утром. Иногда приходилось перешагивать через пьяных или уступать дорогу тем из них, кто еще не успел упасть и заснуть. Потом начались общие вагоны – как ни странно, воздух в них был чище, а пассажиры, попадавшиеся навстречу, – как-то опрятнее. Мужики здесь ходили в тренировочной затрапезе, а женщины – в застиранных бледных сарафанах; сиденья были отгорожены друг от друга самодельными ширмами, а на газетах, расстеленных прямо на полу, лежали карты, яичная скорлупа и нарезанное сало. В одном вагоне сразу в трех местах пели под гитару – и, кажется, одну и ту же песню, гребенщиковский «Поезд в огне», но разные части: одна компания начинала, другая уже заканчивала, а третья пьяно пережевывала припев, только как-то неправильно – пели «этот поезд в огне, и нам некуда больше жить» вместо «некуда больше бежать».
– Восемь тысяч двести верст пустоты, – пропел за решеткой радиоприемника дрожащий от чувства мужской голос, – а все равно нам с тобой негде ночевать… Был бы я весел, если б не ты, если б не ты, моя родина-мать…
Володин встал с места и щелкнул выключателем. Музыка стихла.
– Ты чего выключил? – спросил Сердюк, поднимая голову.
– Не могу я Гребенщикова слушать, – ответил Володин. – Человек, конечно, талантливый, но уж больно навороты любит. У него повсюду сплошной буддизм. Слова в простоте сказать не может. Вот сейчас про родину-мать пел. Знаешь, откуда это? У китайской секты Белого Лотоса была такая мантра: «абсолютная пустота – родина, мать – нерожденное». И еще как зашифровал – пока поймешь, что он в виду имеет, башню сорвет.
ПАРЛАМЕНТ
ПОКА НЕ НАЧАЛСЯ ДЖАЗ.
Когда машина поравнялась с будкой охраны у знакомых ворот, по радио тихо запел Гребенщиков:
Меня зовут семнадцатый Идам.
Меня вы знаете сами
по чаше с кровью, девяти ногам
и скальпу с волоса-ами…
Слова были мрачноватыми, и, как это частенько случалось у Гребенщикова, не до конца понятными, но появление числа «17» (тридцать четыре деленное на два) было превосходным знаком. Именно такого проблеска света и не хватало перед жутким испытанием впереди. Степа почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы.
Есть цитата и в обратную сторону: