меня всегда удивляет одно обстоятельство мы ходим по жизни и совершенно не
Меня всегда удивляет одно обстоятельство мы ходим по жизни и совершенно не
Правительство переехало из Петрограда в Москву.
Вскоре после этого редакция «Власти народа» послала меня в Лефортовские казармы. Там среди демобилизованных солдат должен был выступать Ленин.
Был слякотный вечер. Огромный казарменный зал тонул в дыму махорки. В заросшие пылью окна щелкал дождь. Пахло кислятиной, мокрыми шинелями и карболкой. Солдаты с винтовками, в грязных обмотках и разбухших бутсах сидели прямо на мокром полу.
Большей частью это были солдаты-фронтовики, застрявшие в Москве после Брестского мира. Им все было не по душе. Они никому и ничему не верили. То они шумели и требовали, чтобы их немедленно отправили на родину, то наотрез отказывались уезжать из Москвы и кричали, что их обманывают и под видом отправки на родину хотят снова погнать против немцев. Какие-то пронырливые люди и дезертиры мутили солдат. Известно, что простой русский человек, если его задергать и запутать, внезапно разъяряется и начинает бунтовать. В конечном счете от этих солдатских бунтов чаще всего страдают каптеры и кашевары.
В то время по Москве шел упорный слух, что солдаты в Лефортове могут со дня на день взбунтоваться.
Я с трудом втиснулся в казарму и остановился позади. Солдаты недоброжелательно и в упор рассматривали штатского чужака.
Я попросил дать мне пройти поближе к фанерной трибуне. Но никто даже не шевельнулся. Настаивать было опасно.
То тут, то там солдаты, как бы играя, пощелкивали затворами винтовок.
Один из солдат протяжно зевнул.
— Тягомотина! — сказал он и поскреб под папахой затылок. — Опять мудровать-уговаривать будут. Сыты мы этими ихними уговорами по самую глотку.
— А что тебе требуется? Махра есть, кое-какой приварок дают — и ладно!
— Поживи в Москве, погуляй с девицами, — добавил со смешком тощий бородатый солдат. — Схватишь «сифон», будет у тебя пожизненная память о первопрестольной. Заместо георгиевской медали.
— Чего они тянут! — закричали сзади и загремели прикладами по полу. — Давай разговаривай! Раз собрали окопное общество, так вали не задерживай!
— Ле-енин! Буде врать-то! Не видал он твоей ряшки.
— Ему не с кем словом перекинуться, как только с тобой, полковая затычка.
— Знаем, что он скажет.
— Разведут всенощное бдение.
— Животы от лозунгов уже подвело. Хватит!
— Слышь, братва, на отправку не поддавайся!
— Сами себя отправим. Шабаш!
Вдруг солдаты зашумели, задвигались и начали вставать. Махорочный дым закачался волнами. И я услышал, ничего не различая в полумраке и слоистом дыму, слегка картавый, необыкновенно спокойный и высокий голос:
— Дайте пройти, товарищи.
Задние начали напирать на передних, чтобы лучше видеть. Им пригрозили винтовками. Поднялась ругань, грозившая перейти в перестрелку.
— Товарищи! — сказал Ленин.
Шум срезало, будто ножом. Был слышен только свистящий хрип в бронхах настороженных людей.
Ленин заговорил. Я плохо слышал. Я был крепко зажат толпой. Чей-то приклад впился мне в бок. Солдат, стоявший позади, положил мне тяжелую руку на плечо и по временам стискивал его, судорожно сжимая пальцы.
Прилипшие к губам цигарки догорали. Дым от них подымался синими струйками прямо к потолку. Никто не затягивался — о цигарках забыли.
Дождь шумел за стенами, но сквозь его шум я начал понемногу различать спокойные и простые слова. Ленин ни к чему не призывал. Он просто объяснял обозленным, но простодушным людям то, о чем они глухо тосковали и, может быть, уже не раз слышали. Но, должно быть, слышали не те слова, какие им были нужны.
Он неторопливо говорил о значении Брестского мира, предательстве левых эсеров, о союзе рабочих с крестьянами и о хлебе, что надо не митинговать и шуметь по Москве, дожидаясь неизвестно чего, а поскорее обрабатывать свою землю и верить правительству и партии.
Долетали только отдельные слова. Но я догадывался, о чем говорит Ленин, по дыханию толпы, по тому, как сдвигались на затылок папахи, по полуоткрытым ртам солдат и неожиданным, совсем не мужским, а больше похожим на бабьи, протяжным вздохам.
Тяжелая рука лежала теперь на моем плече спокойно, как бы отдыхая. В ее тяжести я чувствовал подобие дружеской ласки. Вот такой рукой этот солдат будет трепать стриженые головы своих ребят, когда вернется в деревню. И вздыхать — вот, мол, дождались земли. Теперь только паши, да скороди, да расти этих чертенят для соответственной жизни.
Мне захотелось посмотреть на солдата. Я оглянулся. Это оказался заросший светлой щетиной ополченец с широким и очень бледным, без единой кровинки, лицом. Он растерянно улыбнулся мне и сказал:
— Что председатель? — спросил я, не понимая.
— Сам председатель Народных Комиссаров. Обещается насчет мира и земли. Слыхал?
— Вот то-то! Руки по земле млеют. И от семейства я начисто отбился.
— Тише вы, разгуделись! — прикрикнул на нас сосед — маленький тщедушный солдат в фуражке, сползавшей ему на глаза.
— Ладно, помалкивай! — огрызнулся шепотом ополченец и начал торопливо расстегивать потерявшую цвет гимнастерку.
— Постой, постой, я тебе желаю представить… — бормотал он и рылся у себя на груди, пока наконец не вытащил за тесемку темный от пота холщовый мешочек и не вынул из него поломанную фотографию.
Он подул на нее и протянул мне. Высоко под потолком моргала электрическая лампочка, забранная проволочной сеткой. Я ничего не видел.
Тогда ополченец сложил ладони лодочкой и зажег спичку. Она догорела у него до самых пальцев, но он ее не задул.
Я посмотрел на фотографию только затем, чтобы не обидеть ополченца. Я был уверен, что это обычная крестьянская семейная фотография, каких я много видел в избах около божниц.
Впереди всегда сидела мать — сухая, изрытая морщинами старуха с узловатыми пальцами. Какой бы она ни была в жизни — доброй и безропотной или крикливой и вздорной, — она всегда снималась с каменным лицом и поджатыми губами. На одно мгновение, пока щелкал затвор аппарата, она становилась непреклонной матерью, олицетворением суровой продолжательницы рода. А вокруг сидели и стояли одеревенелые дети и внуки с выпуклыми глазами.
Нужно было долго всматриваться в эти карточки, чтобы в этих напряженных людях увидеть и узнать своих хороших знакомых: чахоточного и молчаливого зятя этой старухи — деревенского сапожника, его жену — грудастую сварливую бабу в кофточке с баской и в башмаках с ушками на лоснящихся голых икрах, чубатого парня с той страшной пустотой в глазах, какая бывает у хулиганов, и другого парня — черного, насмешливого, в котором узнаешь знаменитого на весь уезд кузнеца. И внуков — боязливых детей с глазами маленьких мучеников. То были дети, не знавшие ни ласки, ни привета. Может быть, один только зять-сапожник втихомолку жалел их и дарил для игры старые сапожные колодки.
Карточка, какую показал мне ополченец, была совсем не похожа на эти семейные паноптикумы. На ней был снят экипаж, запряженный парой черных рысаков. На козлах сидел мой ополченец в бархатной безрукавке. На карточке он был молод и красив. В неестественно вытянутых руках он держал широкие вожжи, а в экипаже бочком сидела молодая крестьянская женщина необыкновенной прелести.
— Зажги еще спичку! — сказал я ополченцу.
Он торопливо зажег вторую спичку, и я заметил, что он смотрит на карточку так же, как и я, — пристально и даже с удивлением.
…В экипаже сидела молодая крестьянская женщина в длинном ситцевом платье с оборками и в белом платочке, завязанном низко над бровями, как у монахини.
Она улыбалась, чуть приоткрыв рот. В улыбке этой было столько нежности, что у меня вздрогнуло сердце. Глаза у женщины были большие, очевидно, серые, с глубокой поволокой.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Близкие и далекие
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
ЗАЛ С ФОНТАНОМ
Правительство переехало из Петрограда в Москву.
Вскоре после этого редакция «Власти народа» послала меня в Лефортовские казармы. Там среди демобилизованных солдат должен был выступать Ленин.
Был слякотный вечер. Огромный казарменный зал тонул в дыму махорки. В заросшие пылью окна щелкал дождь. Пахло кислятиной, мокрыми шинелями и карболкой. Солдаты с винтовками, в грязных обмотках и разбухших бутсах сидели прямо на мокром полу.
Большей частью это были солдаты-фронтовики, застрявшие в Москве после Брестского мира. Им все было не по душе. Они никому и ничему не верили. То они шумели и требовали, чтобы их немедленно отправили на родину, то наотрез отказывались уезжать из Москвы и кричали, что их обманывают и под видом отправки на родину хотят снова погнать против немцев. Какие-то пронырливые люди и дезертиры мутили солдат. Известно, что простой русский человек, если его задергать и запутать, внезапно разъяряется и начинает бунтовать. В конечном счете от этих солдатских бунтов чаще всего страдают каптеры и кашевары.
В то время по Москве шел упорный слух, что солдаты в Лефортове могут со дня на день взбунтоваться.
Я с трудом втиснулся в казарму и остановился позади. Солдаты недоброжелательно и в упор рассматривали штатского чужака.
Я попросил дать мне пройти поближе к фанерной трибуне. Но никто даже не шевельнулся. Настаивать было опасно.
То тут, то там солдаты, как бы играя, пощелкивали затворами винтовок.
Один из солдат протяжно зевнул.
— Тягомотина! — сказал он и поскреб под папахой затылок. — Опять мудровать-уговаривать будут. Сыты мы этими ихними уговорами по самую глотку.
— А что тебе требуется? Махра есть, кое-какой приварок дают — и ладно!
— Поживи в Москве, погуляй с девицами, — добавил со смешком тощий бородатый солдат. — Схватишь «сифон», будет у тебя пожизненная память о первопрестольной. Заместо георгиевской медали.
— Чего они тянут! — закричали сзади и загремели прикладами по полу. — Давай разговаривай! Раз собрали окопное общество, так вали не задерживай!
— Ле-енин! Буде врать-то! Не видал он твоей ряшки.
— Ему не с кем словом перекинуться, как только с тобой, полковая затычка.
— Знаем, что он скажет.
— Разведут всенощное бдение.
— Животы от лозунгов уже подвело. Хватит!
— Слышь, братва, на отправку не поддавайся!
— Сами себя отправим. Шабаш!
Вдруг солдаты зашумели, задвигались и начали вставать. Махорочный дым закачался волнами. И я услышал, ничего не различая в полумраке и слоистом дыму, слегка картавый, необыкновенно спокойный и высокий голос:
— Дайте пройти, товарищи.
Задние начали напирать на передних, чтобы лучше видеть. Им пригрозили винтовками. Поднялась ругань, грозившая перейти в перестрелку.
— Товарищи! — сказал Ленин.
Шум срезало, будто ножом. Был слышен только свистящий хрип в бронхах настороженных людей.
Ленин заговорил. Я плохо слышал. Я был крепко зажат толпой. Чей-то приклад впился мне в бок. Солдат, стоявший позади, положил мне тяжелую руку на плечо и по временам стискивал его, судорожно сжимая пальцы.
Прилипшие к губам цигарки догорали. Дым от них подымался синими струйками прямо к потолку. Никто не затягивался — о цигарках забыли.
Дождь шумел за стенами, но сквозь его шум я начал понемногу различать спокойные и простые слова. Ленин ни к чему не призывал. Он просто объяснял обозленным, но простодушным людям то, о чем они глухо тосковали и, может быть, уже не раз слышали. Но, должно быть, слышали не те слова, какие им были нужны.
Он неторопливо говорил о значении Брестского мира, предательстве левых эсеров, о союзе рабочих с крестьянами и о хлебе, что надо не митинговать и шуметь по Москве, дожидаясь неизвестно чего, а поскорее обрабатывать свою землю и верить правительству и партии.
Долетали только отдельные слова. Но я догадывался, о чем говорит Ленин, по дыханию толпы, по тому, как сдвигались на затылок папахи, по полуоткрытым ртам солдат и неожиданным, совсем не мужским, а больше похожим на бабьи, протяжным вздохам.
Тяжелая рука лежала теперь на моем плече спокойно, как бы отдыхая. В ее тяжести я чувствовал подобие дружеской ласки. Вот такой рукой этот солдат будет трепать стриженые головы своих ребят, когда вернется в деревню. И вздыхать — вот, мол, дождались земли. Теперь только паши, да скороди, да расти этих чертенят для соответственной жизни.
Мне захотелось посмотреть на солдата. Я оглянулся. Это оказался заросший светлой щетиной ополченец с широким и очень бледным, без единой кровинки, лицом. Он растерянно улыбнулся мне и сказал:
— Что председатель? — спросил я, не понимая.
— Сам председатель Народных Комиссаров. Обещается насчет мира и земли. Слыхал?
— Вот то-то! Руки по земле млеют. И от семейства я начисто отбился.
— Тише вы, разгуделись! — прикрикнул на нас сосед — маленький тщедушный солдат в фуражке, сползавшей ему на глаза.
— Ладно, помалкивай! — огрызнулся шепотом ополченец и начал торопливо расстегивать потерявшую цвет гимнастерку.
— Постой, постой, я тебе желаю представить… — бормотал он и рылся у себя на груди, пока наконец не вытащил за тесемку темный от пота холщовый мешочек и не вынул из него поломанную фотографию.
Он подул на нее и протянул мне. Высоко под потолком моргала электрическая лампочка, забранная проволочной сеткой. Я ничего не видел.
Тогда ополченец сложил ладони лодочкой и зажег спичку. Она догорела у него до самых пальцев, но он ее не задул.
Меня всегда удивляет одно обстоятельство мы ходим по жизни и совершенно не
Но я вижу, что мне придется в некоторой части повторить печальную историю лейтенанта Шмидта. Я писал однажды о ней и поэтому прошу читателей, если будут какие-нибудь совпадения, простить меня. Проза, как сама жизнь, велика и разнообразна. Иногда бывает нужно вырвать из старой прозы целые куски и вставить их в новую прозу, чтобы придать ей полную жизненность и силу.
В деле Ставраки было одно странное обстоятельство: никто не мог понять, почему он жил до самого ареста под своей настоящей фамилией, почему он не переменил ее тотчас после революции. Когда следователь спросил его об этом, Ставраки ответил:
— Под любой фамилией меня все равно бы нашли. И чем раньше, тем лучше. И так слишком долго искали!
Даже следователь был озадачен этим ответом и спросил:
— Значит, вы жалеете о случившемся?
Это не ваше дело! — ответил Ставраки.
Показания он давал скупо, но точно.
Последнее его слово было коротким и ошеломило всех, кто присутствовал на суде.
Даже судьи вздрогнули и пристально посмотрели на Ставраки. Он стоял, опустив глаза, и сосредоточенно выдергивал нитку из рваного рукава своего бушлата. И больше не сказал ни слова.
Мы все были потрясены этим делом. Мы понимали, что Ставраки задал всем сложнейшую психологическую загадку, но никто из нас ее не разрешит. Можно было сказать — «раскаяние», как сказал Синявский, или «чудовищное актерство», как сказал Ульянский, или «полное и очень давнее душевное опустошение», — так думал я, — то опустошение, что жгло его изо дня в день, из часа в час и превратило жизнь в каторгу.
Так мы ни до чего и не договорились. Бабель уехал со всей семьей в Тифлис. Маяк продолжал сверкать над морем.
Гораздо позже я узнал, что у Ставраки была молодая жена. После суда и расстрела Ставраки она исчезла. И на маяке Ставраки жил не один, а с женой и в окружении приятелей — спекулянтов. Приятели сбежали с маяка, как только в Батуме установилась Советская власть. В то время Ставраки уже называл себя анархистом-коммунистом.
Меня всегда удивляет одно обстоятельство: мы ходим по жизни и совершенно не знаем и даже не можем себе представить, сколько величайших трагедий, прекрасных человеческих поступков, сколько горя, героизма, подлости и отчаяния происходило и происходит на любом клочке земли, где мы живем. Мы просто не подозреваем об этом.
А между тем знакомство с каждым таким клочком земли может ввести нас в мир людей и событий, достойных занять свое место в истории человечества или в анналах великой, немеркнущей литературы.
К примеру, никто не подозревает, что Батумский маяк связан с одной из больших трагедий, с гибелью лейтенанта Шмидта.
Только иногда, в бесконечные осенние ночи, когда море гнало к берегам стада разъяренных и неутомимых в своей ярости волн, мрак вокруг маяка казался гораздо гуще, чем всюду. Нечто тяжелое, безвыходное было в этом мраке.
От него хотелось уйти в тепло комнат, где спят, приоткрыв губы, маленькие дети и мир тихо живет, очерченный световым кругом лампы.
Никто бы не поверил в это и был бы не прав. Это было горше всего для бедного, перенесшего тысячи тягостей, но честного сердца. И потому мне казалось единственно важным объединение всех людей доброй воли. И, кроме того, создание литературы чистой совести и правды.
Ради этого надо было жить, работать, страдать и не сдаваться.
Шмидт испытал много предательства, или, говоря по-старинному, ударов судьбы.
Ставраки попрекнул Шмидта в пылу ссоры тем, что он из соображений ложной гуманности женится на проститутке.
Молодость Шмидта отчасти совпала со знаменитым «хождением в народ», с призывом спасать «падших» женщин и переносить вместе с народом все тягости его существования.
Молодой Шмидт часто бывал в народнической среде Шелгунова и его товарищей. Как человек пылкий, он был сторонником решительных дел, а не решительных разговоров. Поэтому он действительно женился на проститутке, желая ее спасти.
Бросок на юг
Константин Паустовский
Проза, как сама жизнь, велика и разнообразна. Иногда бывает нужно вырвать из старой прозы целые куски и вставить их в новую прозу, чтобы придать ей полную жизненность и силу.
Вообще, чем дальше читаю произведения этого автора, тем больше признаю крайнюю ошибочность высказываний, что его творчество посвящено природе. Мне кажется, что так говорят только те, кто из всего списка его произведений читал только «Мещёрскую сторону». Конечно, в другие его произведениях описание природы занимает далеко не последнее место. Но все-таки в них больше людей, чем берез, озер, ромашек, дятлов, стрекоз и осенних холодных дождей.
Конечно же, в «Броске на юг» писатель имел полное право уделить несколько страниц климату Сухума или горам Грузии, тем более, что и в предыдущих книгах он рассказывал об особенностях тех мест, куда швыряла его судьба. Но там это было все-таки мимоходом. Здесь же автор начинает увлекаться описанием городов и окрестностей, и из его повествования впервые выпадают люди и события, которые его сопровождали.
Когда человек беспечен, то все прекрасное оказывается рядом с ним и часто сливается в один пенистый сверкающий поток, – все прекрасное: хохот и раздумье, хлесткая шутка и нежное слово, от которого вздрагивают женские губы, стихи и бесстрашие, извлечения из любимых книг и песни – и еще многое другое, чего я не успею здесь перечислить.
И так далее, так далее. Евреи, русские, абхазы, осетины, турки, грузины, украинцы. Юг. Бурная жизнь с особым темпераментом, таким романтическим, что от прочтения одного кружится голова.
Вдоль сухумской набережной тянулись тогда темноватые и низкие духаны с удивительными названиями: «Зеленая скумбрия», «Завтрак на ходу», «Отдых людям», «Царица Тамара», «Остановись, голубчик».
Предыдущая книга, «Время больших ожиданий» была мне интересна тем, что я в ней видел Паустовского-газетчика, журналиста, участвующего в издании рабочей газеты. Это был чисто профессиональный интерес. В «Броске на юг» газеты мы видим мало. Зато много разнообразнейших характеров и личностей, очень интересных и своеобразных. Почитайте, и вы узнаете о высокой любви старика к молодой девушке, о картинах на клеенках и кровной мести. В обычных людях Паустовский находит что-то очень интересное.
Если бы только не излишнее для жанра и темы природоописание.
Проза, как сама жизнь, велика и разнообразна. Иногда бывает нужно вырвать из старой прозы целые куски и вставить их в новую прозу, чтобы придать ей полную жизненность и силу.
Вообще, чем дальше читаю произведения этого автора, тем больше признаю крайнюю ошибочность высказываний, что его творчество посвящено природе. Мне кажется, что так говорят только те, кто из всего списка его произведений читал только «Мещёрскую сторону». Конечно, в другие его произведениях описание природы занимает далеко не последнее место. Но все-таки в них больше людей, чем берез, озер, ромашек, дятлов, стрекоз и осенних холодных дождей.
Конечно же, в «Броске на юг» писатель имел полное право уделить несколько страниц климату Сухума или горам Грузии, тем более, что и в предыдущих книгах он рассказывал об особенностях тех мест, куда швыряла его судьба. Но там это было все-таки мимоходом. Здесь же автор начинает увлекаться описанием городов и окрестностей, и из его повествования впервые выпадают люди и события, которые его сопровождали.
Когда человек беспечен, то все прекрасное оказывается рядом с ним и часто сливается в один пенистый сверкающий поток, – все прекрасное: хохот и раздумье, хлесткая шутка и нежное слово, от которого вздрагивают женские губы, стихи и бесстрашие, извлечения из любимых книг и песни – и еще многое другое, чего я не успею здесь перечислить.
И так далее, так далее. Евреи, русские, абхазы, осетины, турки, грузины, украинцы. Юг. Бурная жизнь с особым темпераментом, таким романтическим, что от прочтения одного кружится голова.
Вдоль сухумской набережной тянулись тогда темноватые и низкие духаны с удивительными названиями: «Зеленая скумбрия», «Завтрак на ходу», «Отдых людям», «Царица Тамара», «Остановись, голубчик».
Предыдущая книга, «Время больших ожиданий» была мне интересна тем, что я в ней видел Паустовского-газетчика, журналиста, участвующего в издании рабочей газеты. Это был чисто профессиональный интерес. В «Броске на юг» газеты мы видим мало. Зато много разнообразнейших характеров и личностей, очень интересных и своеобразных. Почитайте, и вы узнаете о высокой любви старика к молодой девушке, о картинах на клеенках и кровной мести. В обычных людях Паустовский находит что-то очень интересное.
Если бы только не излишнее для жанра и темы природоописание.
Особенности требовательного отношения Паустовского к литературному языку таковы, что он эти требования в первую очередь обращает на своё собственное творчество. И потому читать прозу автора удивительно просто. Просто и легко. Легко и приятно. Приятно и заманчиво. Вот порой встречаются люди, которые позиционируют себя как перфекционисты. Думается мне, что Паустовский тоже в некотором смысле перфекционист, потому что при чтении этой небольшой автобиографической повести, состоящей из связной серии коротеньких рассказов, несколько раз приходило в голову вот это самое иностранное словечко — perfect — литературный слог автора практически совершенен, слова выверены и точны, мысли сформулированы чётко и закончены, описания красочны и легко вызывают видеоряд. Третья прочитанная мной книга автора, и третье попадание в десяточку.
Книга не менее интересна и с точки зрения сюжета. Хотя наверное сложно называть сюжетом автобиографические записки и воспоминания, сделанные спустя почти 40 лет.
Двадцатые годы. Закавказье. Меньшевистская Грузия. Перелом и смешение эпох. Смешение старых и новых типов отношений между людьми. Мелкие, но яркие бытовые зарисовки. Интересные и колоритные люди. Громкие известные имена — Пиросманишвили, Бальмонт. Знаменитая романтическая история-легенда о «миллионе алых роз«, преподнесённых влюблённым художником Пиросмани своей любимой (но не любящей) женщине. Собственная романтическая история.
Не знаю, совершил ли я ошибку, прочитав сразу повесть пятую, вместо того, чтобы читать это жизнеписание Паустовского в хронологическом порядке. Важно, что книга мне понравилась, и что сохранилось и умножилось желание прочитать цикл целиком.
Воспоминания, написанные много лет спустя по записям в блокнотах, дневниках и воспоминаниям, разумеется. Почти сухой отчет о том, где и в какой последовательности был, кого встречал, что видел. Ни слова нет о том, что думал. Нет, есть мысли о собственной жизни, но и всё на этом, никаких суждений о знакомых и незнакомых людях, никаких ярких чувств по поводу происходящего вокруг.
Рассказывая историю смотрителя маяка, Паустовский вдруг увлекается и высказывает-таки свой собственный взгляд и свое суждение. Почему так вдруг? Потому что человек совсем чужой, никого не заденешь? Потому что чувства искренни, но не идут вразрез с официально одобряемыми, значит, никакого риска?
Создается впечатление глубокой интравертности автора, «счастливо» совпавшей с опасением сказать лишнее. Словно Константин Георгиевич вычеркнул львиную долю написанного и сказал себе: лучше про природу.
Надо отдать ему должное: про природу написано прекрасно. Не забыть мне теперь ни берег Аракса; ни небо, похожее на фреску; ни плиту розового резного мрамора, сквозь которую просачивается солнце.
Поиск себя в жизненный период, описанный в «Броске на юг», по-прежнему, насыщен, и время это заполнено интересными и захватывающми событиями. Константин Паустовский в них участник и наблюдатель. Он мало пишет, много работает, бесконечно размышляет обо всем, что тревожит его молодое сердце.
Сейчас, почти через сорок лет, весь тот путь, что мы прошли тогда втроем, конечно, изменился, и никто из нас его, должно быть, сразу и не узнает. Возможно, что от прошлого сохранились только очертания гор, но даже и в этом я не совсем уверен. Изменения в природе обладают свойством мгновенно распространяться во все стороны, как круги по воде от брошенного камня. Поэтому я и хочу здесь бегло закрепить этот путь и весь поход на озеро в том виде, в каком он предстал перед нами тогда. Мне трудно ответить на вопрос, зачем я все это делаю. Стремление сохранить в нашей памяти то, что безвозвратно исчезает, — одно из сильнейших человеческих побуждений. В данном случае я ему подчиняюсь
Я точно знал, что этот мир не подвержен тлению, которому подвержен я. Пока существует Земля, этот мир будет жить. Это сознание наполняло меня спокойствием. Хорошо, я умру непременно, мое полное исчезновение — вопрос малого времени, не больше. Но никогда не умрут Тристан и Изольда, сонеты Шекспира, «Порубка» Левитана, затянутая сеткой дождя, и чеховская «Дама с собачкой». Никогда не умрут ночной беспредельный шум океана в стихах Бунина и слезы Наташи Ростовой над телом умершего князя Андрея.
Батуми и Тифлис оставили в его душе неизгладимое впечатление. Как творческий человек, он не мог сидеть без работы, поэтому, мечтая открыть нечто наподобие одесского «Моряка», он нашел место редактора в морской газете «Маяк», в последствии прозванной им «застенчивой». Не миновал и здесь войны, на этот раз, греко-турецкой.
Отдельное место в его автобиографии занимает так сильно волновавшее Паустовского повествование о том, как смотритель Батумского маяка Ставраки, будучи лейтенантом Черноморского флота, в марте 1906 года расстрелял на острове Березани лейтенанта Шмидта. Рассказывая об этом событии, он делится своими мыслями
Меня всегда удивляет одно обстоятельство: мы ходим по жизни и совершенно не знаем и даже не можем себе представить, сколько величайших трагедий, прекрасных человеческих поступков, сколько горя, героизма, подлости и отчаяния происходило и происходит на любом клочке земли, где мы живем. Мы просто не подозреваем об этом. А между тем знакомство с каждым таким клочком земли может ввести нас в мир людей и событий, достойных занять свое место в истории человечества или в анналах великой, немеркнущей литературы. К примеру, никто не подозревает, что Батумский маяк связан с одной из больших трагедий — с гибелью лейтенанта Шмидта.
Как в жидком стекле, виднелись над Сололаками гора Давида, фуникулер и могила Грибоедова. Она заросла плющом. Я часто ходил на гору Давида, на священную Мтацминду, и видел там могилы великих грузинских поэтов — Ильи Чавчавадзе и Акакия Церетели.