капля царь рыба читать

Царь-рыба — Астафьев В.П.

Мол­чал, заду­мав­шись, и я,
При­выч­ным взгля­дом созерцая
Зло­ве­щий празд­ник бытия,
Смя­тен­ный вид род­ного края.

Нико­лай Рубцов

Если мы будем себя вести как сле­дует, то мы, рас­те­ния и живот­ные, будем суще­ство­вать в тече­ние мил­ли­ар­дов лет, потому что на солнце есть боль­шие запасы топ­лива и его рас­ход пре­красно регулируется.

Хал­дор Шелли

Часть первая

По своей воле и охоте редко уж мне при­хо­дится ездить на родину. Все чаще зовут туда на похо­роны и поминки — много родни, много дру­зей и зна­ком­цев — это хорошо: много любви за жизнь полу­чишь и отдашь, да хорошо, пока не подой­дет пора близ­ким тебе людям падать, как падают в ста­ром бору пере­сто­я­лые сосны, с тяже­лым хру­стом и дол­гим выдохом…

Однако дово­ди­лось мне бывать на Ени­сее и без зова крат­ких скорб­ных теле­грамм, выслу­ши­вать не одни при­чи­та­ния. Слу­ча­лись счаст­ли­вые часы и ночи у костра на берегу реки, подра­ги­ва­ю­щей огнями баке­нов, до дна про­би­той золо­тыми кап­лями звезд; слу­шать не только плеск волн, шум ветра, гул тайги, но и нето­роп­ли­вые рас­сказы людей у костра на при­роде, по-осо­бен­ному откры­тых, рас­сказы, откро­ве­ния, вос­по­ми­на­ния до тем­но­зори, а то и до утра, зани­ма­ю­ще­гося спо­кой­ным све­том за даль­ними пере­ва­лами, пока из ничего не воз­ник­нут, не напол­зут лип­кие туманы, и слова сде­ла­ются вяз­кими, тяже­лыми, язык непо­во­рот­лив, и ого­нек при­тух­нет, и все в при­роде обре­тет ту дол­го­ждан­ную миро­твор­ность, когда слышно лишь мла­ден­че­ски-чистую душу ее. В такие минуты оста­ешься как бы один на один с при­ро­дою и с чуть бояз­ной тай­ной радо­стью ощу­тишь: можно и нужно, нако­нец-то, дове­риться всему, что есть вокруг, и неза­метно для себя отмяк­нешь, словно лист или тра­винка под росою, уснешь легко, крепко и, засы­пая до пер­вого луча, до проб­ного пти­чьего пере­бора у лет­ней воды, с вечера хра­ня­щей пар­ное тепло, улыб­нешься давно забы­тому чув­ству — так вот вольно было тебе, когда ты ника­кими еще вос­по­ми­на­ни­ями не нагру­зил память, да и сам себя едва ли пом­нил, только чув­ство­вал кожей мир вокруг, при­вы­кал гла­зами к нему, при­креп­лялся к древу жизни коро­тень­ким стер­жень­ком того самого листа, каким ощу­тил себя сей­час вот, в ред­кую минуту душев­ного покоя…

Но так уж устроен чело­век: пока он жив — рас­тре­во­женно рабо­тают его сердце, голова, вобрав­шая в себя не только груз соб­ствен­ных вос­по­ми­на­ний, но и память о тех, кто встре­чался на рос­ста­нях жизни и навсе­гда канул в бур­ля­щий люд­ской водо­во­рот либо при­ки­пел к душе так, что уж не ото­рвать, не отде­лить ни боль его, ни радость от своей боли, от своей радости.

…Тогда еще дей­ство­вали орден­ские про­езд­ные билеты, и, полу­чив наград­ные деньги, ско­пив­ши­еся за войну, я отпра­вился в Игарку, чтобы вывезти из Запо­ля­рья бабушку из Сисима.

Дядья мои Ваня и Вася погибли на войне, Костька слу­жил во флоте на Севере, бабушка из Сисима жила в дом­ра­бот­ни­цах у заве­ду­ю­щей пор­то­вым мага­зи­ном, жен­щины доб­рой, но пло­до­ви­той, смер­тельно устала от детей, вот и про­сила меня пись­мом выз­во­лить ее с Севера, от чужих, пусть и доб­рых людей.

Я мно­гого ждал от той поездки, но самое зна­ме­на­тель­ное в ней ока­за­лось все же, что выса­дился я с паро­хода в момент, когда в Игарке опять что-то горело, и мне пока­за­лось: никуда я не уез­жал, не про­мельк­нули мно­гие годы, все как сто­яло, так и стоит на месте, вон даже такой при­выч­ный пожар полы­хает, не вызы­вая раз­лада в жизни города, не про­из­во­дит сбоя в ритме работы. Лишь ближе к пожару тол­пился и бегал кой-какой народ, гун­дели крас­ные машины, по заве­ден­ному здесь обы­чаю качая воду из лыв и озе­рин, рас­по­ло­жен­ных меж домов и улиц, громко тре­щала, клу­би­лась чер­ным дымом постройка, к пол­ному моему удив­ле­нию ока­зав­ша­яся рядом с тем домом, где жила в дом­ра­бот­ни­цах бабушка из Сисима.

Хозяев дома не ока­за­лось. Бабушка из Сисима в сле­зах пре­бы­вала и в панике: соседи начали на вся­кий слу­чай выно­сить иму­ще­ство из квар­тир, а она не смела — не свое добро-то, вдруг чего потеряется.

Ни обоп­нуться, ни рас­це­ло­ваться, ни всплак­нуть, блюдя обы­чай, мы не успели. Я с ходу при­нялся увя­зы­вать чужое иму­ще­ство. Но скоро рас­пах­ну­лась дверь, через порог рух­нула туч­ная жен­щина, доползла на чет­ве­рень­ках до шкаф­чика, глот­нула вале­ри­анки прямо из пузырька, отды­ша­лась маленько и сла­бым мано­ве­нием руки ука­зала пре­кра­тить под­го­товку к эва­ку­а­ции: на улице успо­ко­и­тельно забря­кали в пожар­ный коло­кол — чему надо сго­реть, то сго­рело, пожар, слава Богу, на сосед­ние поме­ще­ния не пере­ки­нулся, машины разъ­ез­жа­лись, оста­вив одну дежур­ную, из кото­рой неспешно поли­вали чадя­щие голо­вешки. Вокруг пожа­рища сто­яли мол­ча­ли­вые, ко всему при­выч­ные горо­жане, и только сажей пере­пач­кан­ная плос­ко­с­пин­ная ста­руха, держа за ручку спа­сен­ную попе­реч­ную пилу, голо­сила по кому-то или по чему-то.

При­шел с работы хозяин, бело­рус, парень здо­ро­вый, с неожи­дан­ною для его роста и наци­о­наль­но­сти про­дув­ной рожей и харак­те­ром. Мы с ним и с хозяй­кою крепко выпили. Я погру­зился в вос­по­ми­на­ния о войне, хозяин, гля­нув на мою медаль и орден, ска­зал с тос­кой, но безо вся­кой, впро­чем, зло­сти, что у него тоже были и награды, и чины, да вот сплыли.

Назав­тра был выход­ной. Мы с хозя­и­ном пилили дрова в Мед­ве­жьем логу. Бабушка из Сисима соби­ра­лась в дорогу, брюз­жала под нос: «Мало имя меня, дак ишшо и пальня спла­ти­руют!» Но я пилил дрова в охотку, мы пере­шу­чи­ва­лись с хозя­и­ном, соби­ра­лись идти обе­дать, как появи­лась по-над логом бабушка из Сисима, обша­рила низину не совсем еще выпла­кан­ными гла­зами и, обна­ру­жив нас, пота­щи­лась вниз, хва­та­ясь за ветки. За нею плелся худень­кий, тре­вожно зна­ко­мый мне паре­нек в кепочке-вось­ми­клинке, в обор­ками вися­щих на нем шта­нах. Он сму­щенно и при­ветно мне улы­бался. Бабушка из Сисима ска­зала по-библейски:

Да, это был тот самый малый, что, еще не научив­шись ходить, умел уже мате­риться и с кото­рым одна­жды чуть не сго­рели мы в руи­нах ста­рого игар­ского драмтеатра.

Отно­ше­ния мои после воз­вра­ще­ния из дет­дома в лоно роди­мой семьи опять не сло­жи­лись. Видит Бог, я пытался их сло­жить, какое-то время был сми­рен, услуж­лив, рабо­тал, кор­мил себя, часто и мачеху с ребя­тиш­ками — папа, как и прежде, про­пи­вал вес до копейки и, сле­дуя воль­ным зако­нам бро­дяг, куро­ле­сил по свету, не забо­тясь о детях и доме.

Кроме Кольки, был уже в семье и Толька, а тре­тий, как явствует из попу­ляр­ной совре­мен­ной песни, хочет он того или не хочет, «дол­жен уйти», хотя в любом воз­расте, на сем­на­дца­том же году осо­бенно, страшно ухо­дить на все четыре сто­роны — маль­чишка не пере­бо­рол еще себя, парень не взял над ним вла­сти — воз­раст пере­пут­ный, неустой­чи­вый. В эти годы парни, да и девки тоже, совер­шают больше всего дер­зо­стей, глу­по­стей и отча­ян­ных поступков.

Но я ушел. Навсе­гда. Чтоб не быть «гро­мо­от­во­дом», в кото­рый вса­жи­ва­лась вся пустая и огнен­ная энер­гия гуле­вого папы и год от года все более дича­ю­щей, необуз­дан­ной в гневе мачехи, ушел, но тихо пом­нил: есть у меня какие-ника­кие роди­тели, глав­ное, ребята, бра­тья и сестры, Колька сооб­щил — уже пятеро! Трое пар­ней и две девочки. Парни дово­ен­ного про­из­вод­ства, девочки созда­лись после того, как, пово­е­вав под Ста­лин­гра­дом в составе трид­цать пятой диви­зии в долж­но­сти коман­дира соро­ка­пятки, папа, по ране­нию в уда­лую голову, был комис­со­ван домой.

Я воз­го­релся жела­нием пови­дать бра­тьев и сестер, да, что скры­вать, и папу тоже пови­дать хоте­лось. Бабушка из Сисима со вздо­хом напут­ство­вала меня:

— Съезди, съезди… отец всеш-ки, поди­вуйся, штоб самому эким не быть…

Я рас­ка­и­ваться начал, что поехал в Суш­ково, но дрог­нуло, затре­пы­ха­лось сердце, когда возле оди­ноко и плоско сто­яв­шего на низ­ком берегу барака уви­дел я косо­ла­пень­кого, уже седого чело­века, чисто выбри­того, с пят­ныш­ками усов-бабо­чек под чутко и часто шмы­га­ю­щим носом. Нет, пока еще никто и ничто не отме­нило, не побо­роло в нас чув­ство, зани­ма­ю­щее место в сердце помимо нашей воли. Сердце прежде меня почу­яло, узнало роди­теля! Чуть в сто­роне, на зеле­ном при­плеске топ­та­лась все еще по-моло­дому строй­ная жен­щина со сби­тым на заты­лок плат­ком. К реке, навстречу боту «Ига­рец», в изне­мо­же­нии оста­но­вив­ше­муся на якоре, но все еще про­дол­жа­ю­щему дымить во все дыры, взби­вая жел­тень­кий дымок пере­се­ян­ного вет­рами песка, мча­лись ребя­тишки, обу­тые и оде­тые кто во что, за ними с лаем нес­лась белая собака…

Теле­граммы в Суш­ково мы не давали, да она сюда и не дошла бы, Коля, ездив­ший посту­пать в игар­скую школу и там слу­чайно под­це­пив­ший меня, выско­чил на берег и, частя, захле­бы­ва­ясь, кри­чал, пока­зы­вая на трап:

— Папка! Папка! Гляди, кого я при­вез-то… Отец затоп­тался на месте, зако­ле­сил ногами, засу­е­тился руками, сорвался вдруг, легко, как в моло­до­сти, побе­жал навстречу, обнял меня, для чего ему при­шлось под­няться на цыпочки, неумело поце­ло­вал, чем сму­тил меня изрядно — послед­ний раз он обло­бы­зал род­ное чадо лет четыр­на­дцать назад, воз­вра­тив­шись с вели­кой стройки Беломорканала.

— Живой! Слава Богу, живой! — По лицу роди­теля кати­лись сла­бые, частые слезы. — А мне кто-то писал или ска­зал, будто погиб ты на фронте, про­пал без вести, ли чё ли…

Вот так вот: «не то погиб, не то про­пал без вести, ли чё ли…» Эх папа! Папа…

Мачеха все так же отчуж­денно сто­яла на при­плеске, не дви­га­ясь с места, чаще и встре­во­жен­ней дер­га­лась ее голова.

Я подо­шел, поце­ло­вал ее в щеку.

— А мы правда думали, про­пал, — ска­зала она. И не понять было: сожа­леет или радуется.

— Я женат. У меня своя семья. Заехал пови­даться, — поспе­шил я успо­ко­ить роди­те­лей и, почув­ство­вав ихнее да и свое облег­че­ние, обру­гал себя: «Все ищешь, недо­тыка, то, чего не терял!»

Ребя­тишки, лес­ные, дико­ва­тые от без­лю­дья, не сразу, но при­выкли ко мне, а при­вык­нув, как водится, и при­липли, пока­зы­вали удочки, само­палы, тащили на реку и в лес. Коля не отхо­дил от меня ни на шаг. Вот кто умел быть душевно пре­дан­ным каж­дому чело­веку, родне же пре­дан­ным до болез­нен­но­сти. За бра­том тенью тас­кался кобель по кличке Бойе. Бойе или Байе — по-эвен­кий­ски друг. Коля кли­кал собаку по-сво­ему — Боё, и потому как частил сло­вами, в лесу зву­чало сплош­ня­ком: «ё‑ё-ё-о-о‑о».

Из породы север­ных лаек, белый, но с серыми, точно золой при­пач­кан­ными перед­ними лапами, с серень­кой же полос­кой вдоль лба, Бойе не коры­стен с виду. Вся кра­сота его и ум были в гла­зах, пест­ро­ва­тых, мудро-спо­кой­ных, о чем-то посто­янно вопро­ша­ю­щих. Но о том, какие умные глаза бывают у собак и осо­бенно у лаек, гово­рить не стоит, о том все ска­зано. Повторю лишь север­ное пове­рье: собака, прежде чем стать соба­кой, побыла чело­ве­ком, само собою, хоро­шим. Это дет­ски наив­ное, но свя­тое пове­рье совсем не рас­про­стра­ня­ется на постель­ных шавок, на рас­корм­лен­ных до теля­чьих раз­ме­ров псин, обве­шан­ных меда­лями за поро­ди­стое про­ис­хож­де­ние. Среди собак, как и среди людей, встре­ча­ются дар­мо­еды, кусу­чие зло­деи, пусто­брехи, рвачи — дво­рян­ство здесь так иско­ре­нено и не было, оно при­няло лишь ком­нат­ные виды.

Бойе был тру­же­ник, и тру­же­ник без­от­вет­ный. Он любил хозя­ина, хотя сам-то хозяин никого, кроме себя, не умел любить, но так при­ро­дой назна­чено собаке — быть при­вя­зан­ной к чело­веку, быть ему вер­ным дру­гом и помощником.

Суро­вой север­ной при­ро­дой рож­ден­ный, свою вер­ность Бойе дока­зы­вал делом, ласки не тер­пел, пода­чек за работу не тре­бо­вал, питался отбро­сами со стола, рыбой, мясом, кото­рые помо­гал добы­вать чело­веку, спал круг­лый год на улице, в снегу, и только в самые лютые морозы, когда мок­рый чут­кий его нос, хоть и укры­тый пуши­стым хво­стом, засур­гу­чи­вало сту­жей, он дели­катно цара­пался в дверь и, впу­щен­ный в тепло, тут же заби­вался под лавку, под­би­рал лапы, сжи­мался в клу­бо­чек и робко сле­дил за людьми — не мешает ли? Пой­мав чей-либо взгляд, корот­ким взма­хом хво­ста про­сил его изви­нить за втор­же­ние и за пси­ный запах, в морозы осо­бенно густой и рез­кий. Ребя­тишки норо­вили чего-нибудь сунуть собаке, покор­мить ее с руки. Бойе обо­жал дети­шек и, пони­мая, что нельзя малым людям, так нежно пах­ну­щим, учи­нять обиду отка­зом, но и поль­зо­ваться их подач­ками ему не к лицу, при­жавши уши к голове, смот­рел на хозя­ина, как бы говоря: «Не польстился бы я на уго­ще­ние, но дети ж нера­зум­ные…» И, не полу­чив ни доз­во­ле­ния, ни отказа, однако уга­дав, что хозяин хоть и не бла­го­во­лит балов­ству, однако ж и не пере­чит, Бойе веж­ливо сни­мал с дет­ской руки заму­со­лен­ный оско­ло­чек сахару или корочку хлебца, чуть слышно хру­стел под лав­кой, бла­го­дарно шар­кал язы­ком розо­вую ладо­шку, попутно и лицо, да и закры­вал поско­рее глаза, давая понять, что он насы­тился и взяла его дрема. На самом же деле за всеми наблю­дал, все видел и слышал.

С каким облег­че­нием кобель выва­ли­вался из избя­ной утес­нен­но­сти, когда чуть теп­лело на дворе. Он валялся в снегу, отря­хи­вался, выби­вая из себя застой­ный дух тес­ного чело­ве­че­ского жилья. Под­вяв­шие в тепле уши снова ста­вил топо­ри­ком и, озыр­нув­шись на избу — не видит ли хозяин, бегал за Коль­кой, цеп­ляя его зубами за тело­грейку. Колька был един­ствен­ным на свете суще­ством, с кото­рым Бойе поз­во­лял себе играть, да и то по моло­до­сти лет, после отрекся от вся­ких игр, ото­дви­гался от ребя­ти­шек, пово­ра­чи­вался к ним задом. Если уж они совсем неот­вязны дела­лись, не очень чтобы грозно, ско­рее пре­ду­пре­ди­тельно, заго­лял зубы, катал в горле рык и в то же время давал взгля­дом понять, что доса­дует он не со зла, от усталости…

Без охоты Бойе жить не мог. Если отец или Колька по какой-либо при­чине долго не ходили в лес, Бойе ронял хвост, лопо­ухо опус­кал голову, непри­ка­янно бро­дил, никак не мог найти себе место, даже повиз­ги­вал и ску­лил, точно хворый.

На него кри­чали, и он послушно смол­кал, но том­ле­нье и бес­по­кой­ство не поки­дали его. Ино­гда Бойе один убе­гал в тайгу, подолгу там про­па­дал. Как-то при­пер в зубах глу­харя, по пер­вому снегу вытро­пил песца, при­гнал его к бараку и до того заго­нял бед­ную зве­рушку вокруг полен­ницы дров, что, когда на гам и лай вышел хозяин, пес­чишко сунулся ему меж ног, отыс­ки­вая спа­се­нье и защиту.

Бойе шел по птице, по белке, нырял в воду за под­ра­нен­ной ондат­рой, и все губы у него были изо­рваны бес­страш­ными зверь­ками. Он умел в тайге делать все и сооб­ра­жал, как не пола­га­лось живот­ному, чем вби­вал в суе­ве­рие лес­ных людей — они его поба­и­ва­лись, подо­зре­вая нечи­стое дело. Не раз спа­сал и выру­чал Бойе Кольку — друга сво­его. Тот однова так забе­гался за подран­ком — глу­ха­рем, что затем­няло в тайге и замерз бы лихой охот­ник в снегу, да Бойе сперва отыс­кал, затем при­вел к нему людей.

Было это ран­ней зимой, а по весне Колька при­во­локся на глу­хое озеро постре­лять уток. Бойе обе­жал лесом озеро, про­шле­пал но мел­кому таю, оста­но­вился на обмыске и замер в стойке, глядя в воду. «Чего-то узрел!» — насто­ро­жился Колька. Бойе при­осел в осоке, пополз к урезу берега, вдруг пру­жи­ни­сто взмет­нулся, бул­тых в воду! «Вот дурень! — улыб­нулся Колька. — Заси­делся около дома, балу­ется». Но Бойе тащил что-то в зубах, бро­сил на берег, отрях­нулся. Колька при­бли­зился и опе­шил — в траве ката­лась щучина кило­грамма на два. Бойе ее лапой при­жал, ухмыляется.

Услы­шав эта­кое сооб­ще­ние, папа хотел дать охот­нику порку за вра­нье, но Колька настоял схо­дить еще раз на озеро, потом, мол, луп­цуй, если набре­хал. Когда Бойе выпер вновь из воды щучину, папа, кото­рого вроде бы ничем уже было не уди­вить на этом свете, раз­вел руками:

«Чего за свою бур­ную жизнь не пере­ви­дел, — гово­рит, — при­клю­че­ний каких только не изве­дал, однако подоб­ного дива не зрел еще. Бес­тия — не кобель! Раньше бы меня пове­сили вме­сте с соба­кой на лист­вен­нице, або уто­пили обоих — за кол­дов­ство, при­вя­завши к одному камню…»

В ту пору часть бук­сир­ных паро­хо­дов ходила еще на дро­вах. Надолго при­ча­лив к берегу у Суш­кова, суда запа­са­лись топ­ли­вом, кото­рое тут зимами шир­кал наез­жий люд, все больше ссыльный.

Был Бойе боль­шой люби­тель встре­чать и про­во­жать паро­ходы. Одна­жды он забе­жал на бук­сир, отыс­ки­вая отца, подав­ше­гося раз­ве­дать насчет выпивки, и, пока хозяин искал горючку или пиво, а кобель искал хозя­ина, деляги с бук­сира пой­мали его на пово­док. Нико­гда не кусал Бойе людей и не знал, что иной раз уку­сить их сле­до­вало бы. Паро­ход набрал дров, загу­дел и нала­дился отва­ли­вать. Тут и хва­ти­лась семья — нет кор­мильца и сто­рожа. Покри­чали его, позвали — не откли­ка­ется. Заре­вели ребя­тишки в голос, мачеха заре­вела — про­па­дать без собаки. Папа чалку не отдает. Капи­тан штра­фом гро­зится за задержку судна. Руга­лись, руга­лись паро­ход­ные люди, но все же подали трап. Весь бук­сир обо­шел, обша­рил под­на­брав­шийся папа — нет собаки. И тогда он реши­тельно крикнул:

Бойе отво­дил глаза, вино­вато вилял хво­стом, сты­дясь оплошки. К паро­хо­дам он с тех пор близко не под­хо­дил. Сядет на под­мы­том при­плеске, посмат­ри­вает на паро­ход и ози­ра­ется на кусты, дескать, чуть что, дерану в лес, только меня и видали!

К поре моего сви­да­ния с семьей долж­ность десят­ника на дро­во­за­го­тов­ках крепко уже уто­мила папу, душа его жаж­дала пере­мен, бур­ной дея­тель­но­сти — замыш­лял он податься в началь­ники рыб­ного участка, так как по сию пору счи­тал себя непре­взой­ден­ным спе­ци­а­ли­стом по обра­ботке рыбы.

Я отго­ва­ри­вал роди­теля — только что был опуб­ли­ко­ван гроз­ный, кара­ю­щий указ о финан­со­вой и иной ответ­ствен­но­сти, тол­ко­вал ему о том, что семья, слава Богу, при месте, от тайги пита­ется мясом, рыбой, яго­дами и оре­хами, мол, воз­двиг досрочно Бело­мор­ка­нал и довольно с него тру­до­вых подви­гов, на что роди­тель ответ­ство­вал коротко и реши­тельно: «Яйца курицу не учат!» И вскоре после моего отъ­езда из Суш­кова подался-таки на руко­во­дя­щий пост.

Через год я полу­чил от него письмо, кото­рое начи­на­лось сло­вами: «Пишу письмо — слеза катится…» По лири­че­скому запеву посла­ния не состав­ляло труда заклю­чить: папа опять про­жи­вает в «белом домике». И снова — в кото­рый раз! — зате­рялся, запро­пал след роди­теля, обо­рва­лась непроч­ная, все­гда меня муча­ю­щая связь с нашей несклад­ной и нелад­ной семьей.

Лет десять спу­стя после встречи с отцом и семьею в Суш­кове попал я на Север по твор­че­ской коман­ди­ровке. На сей раз Бог меня мило­вал — в Игарке ничего не горело. Послед­ний раз пожар в городе был неделю назад и уни­что­жил не что иное, как поза­рез мне нуж­ное заве­де­ние — гости­ницу. Мест­ные газет­чики поме­стили меня в пио­нер­ла­герь, рас­по­ла­гав­шийся на мысу Выде­лен­ном — самом сухом и высо­ком здесь месте, с кото­рого отду­вало кома­ров, и детишки спали в доми­ках без пологов.

Утром я про­бу­дился по горну, дождался, когда смолк­нет ребя­чий гвалт, и отпра­вился умыться на Ени­сей. Вышел, гляжу — сидит на кра­ше­ной ска­мейке худень­кий быст­ро­гла­зый парень с кра­си­вым живым лицом, в кепке-вось­ми­клинке и при­вет­ливо улыбается.

Я заози­рался вокруг — никого нигде не было, и тогда изоб­ра­зил ответ­ную улыбку. Паре­нек бро­сился мне на шею, сда­вил ее кост­ля­выми руками и, как бабушка из Сисима десять лет назад, биб­лей­ски возвестил:

Коля был и остался замо­ры­шем-под­рост­ком, хотя уже схо­дил в армию, выслу­жился до стар­шего сер­жанта. Не видав­ший добра и ласки от роди­те­лей, он искал ее у дру­гих людей. Где со сле­зами, где со сме­хом пове­дал он о том, как жили и росли они после моего при­езда в Сушково.

Попав на руко­во­дя­щую долж­ность, папа повел бур­ный образ жизни, да такой, что и не пере­ска­зать, будто перед все­мир­ным пото­пом куро­ле­сил, кутил и послед­него разума решился.

Одна­жды поехал он на даль­ние тунд­ро­вые озера, на Пясину, где сто­яли рыбо­ло­вец­кие бри­гады, сплошь почти жен­ские. Пита­ясь одной рыбой, они ждали денег и купо­нов на про­дукты, хлеб и муку. Но папа так люто загу­лял с нен­цами по пути к озе­рам, что забыл обо вся­ком народе, да и о себе тоже. Олени выта­щили из тундры нарты к станку Пла­хино. На нар­тах, завер­ну­тый в сокуй и мед­ве­жью полость, обна­ру­жился папа, чер­ный весь с пере­поя, зарос­ший диким воло­сом, с обмо­ро­жен­ными ушами и носом. За нар­той раз­ве­ва­лись раз­но­цвет­ные лен­точки, деньги из мешка и кар­ма­нов рыб­ного началь­ника сори­лись. Ребята давай забав­ляться лен­точ­ками, под­бра­сы­вать, рвать их, но при­бе­жала мачеха, завыла, стала рвать на себе волосы-лен­точки те были про­дук­то­выми тало­нами, деньги — зар­плата рабочим-рыбакам.

Про­пита поло­вина. Чем покры­вать? Папа пья­ный-пья­ный, но сми­ки­тил: на озера, в бри­гады ехать ему нельзя — разо­рвут голод­ные люди, под лед спу­стят и рыбам скор­мят. Вот и повер­нул оле­ней вспять. Но все равно хоро­хо­рился, изоб­ра­жая отча­ян­ность, кри­чал све­ден­ным сту­жей ртом; «Всем гос­по­дам по сапо­гам. », «Море­хо­дов (началь­ник рыбо­за­вода) друг мой вер­ный! И мы с Море­хо­до­вым на урок поло­жили…» Урками началь­ник рыб­ного участка назы­вал бри­гад­ни­ков, воло­ха­ю­щих на тунд­ря­ных озе­рах немыс­ленно тяже­лую работу — пеш­нями дол­бят двух­мет­ро­вый лед, и, пока добе­рутся до воды, делают три уступа, майна скры­вает чело­века с голо­вой. И все же рабо­тают, не отсту­па­ются, добы­вают цен­ную рыбу — чира, пелядь, сига.

Видеть папину дурь, слу­шать его было на этот раз совсем неловко даже детям, все пони­мали, да и он тоже: несдоб­ро­вать ему.

Судил началь­ника рыб­ного участка и бух­гал­тера выезд­ной суд в клубе станка Пла­хино. Два­дцать четыре года отва­лили им на двоих за раз­ве­се­лую руко­во­дя­щую жизнь. После суда папу отпра­вили эта­пом на стро­и­тель­ство моста через Ени­сей — на Край­нем Севере воз­во­ди­лась желез­ная дорога.

Строй заклю­чен­ных спус­кался по игар­скому берегу к бар­жам. Колька стоял в сто­ронке, дожи­да­ясь отца, чтобы пере­дать ему пачку махорки. Мачеха с ребя­тами, при­е­хав сле­дом за отцом в Игарку, посе­ли­лась у зна­ко­мых и забо­лела, сва­ли­лась от потря­се­ния, голо­вой стала маяться, совсем уж рас­ша­танно потря­хи­вала ею, судо­рожно дер­га­лась худой, пти­чьей шеей. Задер­га­ешься с пятью-то ребя­тами, без угла, без хлеба, без хозя­ина, какой он ни на есть. Осу­нув­шийся лицом Колька отыс­ки­вал взгля­дом отца — пони­мал пар­нишка: мыкаться им, ох, мыкаться. Из-за слез не вдруг раз­ли­чил Колька отца в колонне. Зато Бойе сразу уви­дел его, воз­ли­ко­вал, залаял, ринулся в строй, бро­сился отцу на грудь, лижет в лицо, за фуфайку домой тянет. Замеш­кался, сбился строй, и сразу клац­нул затвор. Отец, сде­лав­шийся смир­нень­ким и вино­ва­тым, заго­ро­дил собою Бойе.

— Это ж собака… В люд­ских делах она не раз­би­ра­ется… — И, при­ме­тив пла­чу­щего Кольку, уро­нил взгляд в землю: — Стре­лять не собаку, меня бы…

Колька с тру­дом отта­щил Бойе в сто­рону. Кобель не пони­мал, что про­ис­хо­дит и зачем уво­дят хозя­ина, завыл на всю при­стань да как рва­нется! Уро­нил Кольку, не пус­кает хозя­ина на баржу, пре­пят­ствует ходу.

Моло­дой чер­ня­вый кон­воир при­оста­но­вился, отбро­сил собаку пин­ком в сто­рону и, не сни­мая авто­мата с шеи, мимо­хо­дом, в упор про­шил ее корот­кой очередью.

Бойе словно пере­ло­мился в спине, стре­ми­тель­ное его тело заби­лось перед­ней поло­ви­ной, заскребло, заца­ра­пало лапами дорогу. От пыли собака сде­ла­лась серой. Заклю­чен­ные ста­ра­лись не насту­пать на уми­ра­ю­щего пса, пере­ша­ги­вали через него, сме­шали пятерки. Кон­вой завол­но­вался, бегом погнал по трапу под­кон­вой­ных в трюм баржи.

Пла­кал отец, труся по трапу в гуще людей. Пла­кал Колька, пла­стом сва­лив­шись на Бойе.

Бойе еще под­нял голову из тор­фя­ной пыли, раз­ме­шан­ной ногами, отыс­ки­вая гла­зами хозя­ина, но уви­дел чело­века с коро­тень­ким ружьем, обвел при­мет­ли­вым, быст­рым взгля­дом мыс ост­рова с бед­ной запо­ляр­ной рас­ти­тель­но­стью, неба серень­кого клок и стену лесов за Ени­сеем, все­гда заман­чи­вых, напол­нен­ных тиши­ной и тай­нами, кото­рые Бойе так любил и умел раз­га­ды­вать. Родив­шийся для сов­мест­ного труда и жизни с чело­ве­ком, так и не поняв, за что его убили, пес проску­лил сипло и, по-чело­ве­чьи скорбно вздох­нув, умер, ровно бы жалея иль осуж­дая кого.

Было охот­нику и кор­мильцу в ту пору четыр­на­дцать лет, и долго тащить на себе такой возище у него не хва­тило сил. Был он еще слиш­ком жидок и скоро надо­рвался. При­шлось мачехе отда­вать млад­ших ребя­ти­шек в дет­дом, и хва­тили они той самой жизни, коей стра­щали когда-то роди­тели стар­шего парня, стало быть меня, и не всем бра­тьям и сест­рам та жизнь задалась…

Пове­дав мне все это, бра­тан сорвался со ска­мейки пио­нер­ла­геря, схва­тил мой чемо­да­нишко и пово­лок меня в город. Всю дорогу он, захле­бы­ва­ясь, жести­ку­ли­руя руками — это у всех у нас от папы, — гово­рил, гово­рил и вроде бы наго­во­риться не мог. Папа неиз­вестно где, а жесты, при­вычки его, и не все самые луч­шие, навсе­гда отпе­ча­та­лись в нас.

Мачеха, выйдя снова замуж, выехала с новой семьей на маги­страль. Коля задер­жался в Игарке, рабо­тал так­си­стом, только что женился, но ни о моло­дой жене, ни о работе не поми­нал, мыс­ленно пре­бы­вал в лесу, на реке. На дру­гой же день он утар­тал меня за ста­рую Игарку, на озера, и мы там — порода-то оди­на­ко­вая! — нахле­стали уток, но достать их не могли. Сто­яло без­вет­рие, озера зарос­шие, уток не под­би­вало к берегу. Бра­тец, недолго думая, снял сапоги, штаны, зака­тал рубаху на впа­лом животе с нарев­лен­ным в дет­стве пупом и побрел. Я ругался, гро­зил никуда больше с ним не ездить — на дне запо­ляр­ных озер, под рых­лым тор­фом и тиной веч­ный лед, и ему ли, с его «могу­чим» телосложением…

— Ниче‑о, ниче-о-о‑о! — всхли­пы­вая от холода, брел Колька напро­па­лую, вглубь. — При­вычно. — Да еще поскольз­нулся и в ответ на мою ругань выдал: — Худ в воду бре­дет, худ из воды выле­зает, худ худу бает: ты худ, я худ, пого­няй худ худа…

— У‑ух! — осту­пился бра­тец, ахнул, ожгло его водой, и поско­рее на берег, не закон­чив при­сказки, однако несколько птиц сумел ухва­тить. До крас­ноты ошпа­рен­ный сту­де­ной водой, обля­пан­ный ряс­кой, тиной и водо­рос­лями, он пля­сал возле костра, а напля­сав­шись и чуть обы­гав, стал наме­кать: не попро­бо­вать ли еще? Вода сперва только холод­ная, потом ничего, терпимо.

Я заорал на него лютей преж­него, и бра­тец с сожа­ле­нием оста­вил свой замысел.

Мы ждали ветра, чтоб он под­бил уток к берегу озера, но дожда­лись шторма. Без при­па­сов сидели двое суток по дру­гую сто­рону Ени­сея, пита­ясь без соли испе­чен­ными в золе утками. Во всех замаш­ках брата, в без­за­бот­но­сти его, в рас­ска­зах, сплошь весе­лых, в раз­го­во­рах с при­ба­ут­ками, да и в поступ­ках тоже — дру­жил с одной девуш­кой больше года, женился на дру­гой, зна­ком с кото­рой был не то три, не то четыре вечера, не счи­тая затяж­ного выезда на такси за город, — во всем этом было много от зате­ряв­ше­гося роди­теля. Лицом бра­тец — выли­тый папа, но больше всего было все же в нем маль­чишки. Не про­жи­тое, не отыг­ран­ное, не отбе­ган­ное дет­ство бро­дило в парне и рас­тя­ну­лось на всю жизнь… Видать, при­ро­дой зака­зан­ное чело­веку должно так или иначе исполниться.

Коля заявил: точит его мечта мах­нуть зимой поохот­ни­чать в тундру. На машине рабо­тает без души, в городе ему скучно. Отго­ва­ри­вать его было бес­по­лезно, от этого он только пуще вос­пла­ме­нялся, в братце бур­лила отцов­ская кровь.

В пору золо­той осени, когда на боль­шом само­лете я мчался по ясному небу в Москву учиться уму-разуму на лите­ра­тур­ных кур­сах, бра­тец мой, Нико­лай Пет­ро­вич, вкупе с двумя напар­ни­ками бул­ты­хался средь густых, уже наби­тых сне­гом, затя­же­лев­ших обла­ков в дре­без­жа­щем всеми желез­ками гид­ро­са­мо­ле­тике, дер­жал курс на Тай­мыр — про­мыш­лять песца. Само­лет лодоч­ным брю­хом плюх­нулся на круг­лое безы­мян­ное озеро с поло­гими, почти голыми бере­гами, спуг­нув с него сби­тых в стаи уток и гусей. Охот­ники соору­дили плот из плав­ника, пере­везли на нем про­ви­зию и вещи на берег. Лет­чики, настре­ляв­шись всласть, собрали дичь с воды, пожали руки артель­щи­кам, жаж­ду­щим охот­ни­чьего фарта, и уле­тели, чтобы при­быть сюда вновь в сере­дине декабря тем же само­ле­ти­ком, но уже пере­став­лен­ным на лыжи.

Ста­рая подо­прев­шая избушка, сруб­лен­ная много лет назад на Дудыпте — одном из мно­го­чис­лен­ных при­то­ков реки Пясины, нуж­да­лась в боль­шом ремонте. Напар­ники пору­чили Коле ста­вить сети, ловить рыбу на «нак­роху» и на еду себе и соба­кам, а сами при­ня­лись под­ру­бать, латать и оби­ха­жи­вать зимовье.

Выме­тав две мережи: одну на озере, дру­гую про­тив избушки на Дудыпте, Коля при­нялся дол­бить яму, в кото­рой над­ле­жало запа­рить пой­ман­ную рыбу, дабы от нее рас­про­стра­ня­лась вонь, и как можно ширше. Долго ли, коротко ли копал рыбак яму, но сети не давали ему покоя, хоте­лось узнать, что в них попа­лось. Он спу­стился к Дудыпте — сети не видать. Ладно при­вя­зать охвостку дога­дался за камень на берегу, иначе не нашел бы мережи, Попро­бо­вал под­тя­нуть сеть с плота — она не сдви­ну­лась с места. «Заце­пи­лась!» — огор­чился Коля и начал пере­би­раться по тетиве, пыта­ясь отце­пить мережу, но как только отплыл от берега, взгля­нул вглубь, чуть с плота не свер­зился — мережу уто­пила рыба! Втроем едва выво­локли артель­щики сеть из воды: нельмы, чиры, сиги, щуки зуба­тые — все рыба отбор­ная. На полотне мережи обна­ру­жи­лись «окна» — чело­век про­ле­зет! Решили мережу про­ве­рять про­вор­ней, иначе одни веревки от сети останутся.

На озере попа­лась жиром исте­ка­ю­щая, тол­сто­спин­ная пелядь и много сор­ной рыбешки. Поста­но­вили пелядь заго­тав­ли­вать на зиму, если время будет, и домой повя­лить этой вкус­ной рыбочки, осталь­ной же весь улов на при­корм: хоро­шая нак­роха — поло­вина дела в про­мысле песца став­ными ловушками.

Две ямины забили нак­ро­хой ста­ра­тель­ные охот­ники, сами наелись до отвала жаре­ной и коп­че­ной рыбки, жиру нато­пили бочо­нок, на глухую пору зимы да и от снеж­ной сле­поты рыбий жир — вер­ное сред­ство. Погода сто­яла вет­ре­ная, холод­ная, все вокруг про­зрачно до хру­ста, нак­роха в яме не заки­сала. Только эта забота бес­по­ко­ила охот­ни­ков. Поре­шили: коль не сопреет рыба в ямах, дово­дить ее до вони в тепле избушки, пусть будет душина — стер­пят. От без­де­лицы шата­лись по тундре, голу­бику, кое-где на кустах остав­шу­юся, обда­и­вали, клюкву из моха выби­рали. Вер­стах в десяти от зимо­вья, средь вывет­рен­ных, боло­том погло­щен­ных скал ост­ро­вок лист­вен­ного леса, в нем крас­нела брыз­ганка — брус­ника. Лесок с баби­стыми ком­лями, извер­чен­ный, суко­ва­тый, изъ­еден­ный пле­се­нью, брус­ника измор­ная, мел­конь­кая, а все лаком­ство, все радость и от цинги спа­се­ние. Пол­ную бочку ягод набру­сили, водой ее отвар­ной залили умельцы, чтоб не про­кисла ягода без сахара, дров напла­вили — всю зиму жечь не пере­жечь, бра­жонку на голу­бике завели, чтоб спирт не тро­гать до «насто­я­щей» работы.

Удачно начался сезон, ничего не ска­жешь! Настро­е­ние у Коли и у моло­дого напар­ника Архипа бое­вое и даже шалов­ли­вое. Что ни при­ка­жет стар­шой, парни со всех ног бро­са­ются испол­нять. Стар­шой в артели — чело­век быва­лый, и войну и тюрьму про­шел. В этих краях, у озера Пясино дол­бал мерз­лую землю, хажи­вал с рыба­ками в устье Ени­сея, нерпу и белугу про­мыш­лял возле Сопоч­ной карги. Про­бо­вал на лих­тере шки­пе­ром пла­вать — не погля­ну­лось: инва­лид­ная работа, при­вык к жизни опас­ной, напря­жен­ной, бес­по­кой­ная душа дви­же­нья, про­сто­ров и фарта жаждет.

Пол­ные доб­рых пред­чув­ствий, моло­дые охот­ники бегали по тундре, шари­лись в лесочке, постре­ли­вали по озе­рам, рыбку в Дудыпте добы­вали, дрова шири­кали — и всё им хаханьки да при­ба­утки, и не заме­чали они — стар­шой день ото дня ста­но­вился смур­ней и раз­дра­жи­тель­ней. Парни над ним шутки шутили: как стар­шой на чурку сесть уце­лится, они ее выка­тят — бугор врас­тяжку, парни в хохот; а то ложку у стар­шого спря­чут, либо цигарку спич­ками начи­нят — стар­шой ее при­ку­ри­вать, она раке­той изо рта! Вече­рами, а они день ото дня ста­но­ви­лись тем­нее и длин­нее, парни тра­вили анек­доты и вслух меч­тали: «Вот добу­дем песца, выле­тим в Игарку и тебя, бугор, оже­ним на бабе, у кото­рой семь пудов одна пра­вая ляжка, трид­цать два кило­грамма грудя! Смотри впе­ред смело, назад не обер­ты­вайся, то не горе, что позади. »

А то горе, что впе­реди! — под­хва­ты­вал про себя стар­шой, — верно, парни, верно. И как вы себя покажете.

В тундре мор лем­минга, так по-науч­ному зовется мышь-пест­рушка — самый малень­кий и самый злой зве­рек на Севере; всему живому в тундре пест­рушка — корм, даже губо­шлеп олень, попа­дись она ему, сжует и не заду­ма­ется, а песцу-про­жоре это глав­ное пита­ние. Несло мерт­вые тушки лем­мин­гов по реке, оттого и наби­лась в Дудыпту рыба — жирует. Еще в тот, в пер­вый день, когда оша­ле­лый Колька рыда­ю­щим голо­сом позвал их к сети, екнуло и заску­лило у стар­шого сердце: не будет лем­минга — не будет песца. Ход его, мигра­ция, по-науч­ному говоря, много таит вся­ких зага­док, да навечно ясно и понятно одно: дер­жится песец, как и вся­кая живая тварь, там, где еда. Не только про­ход­ной, но и мест­ный песец отко­чует — голод­ной смерти кому охота?

При пер­вых же замо­роз­ках, отко­вав­ших желез­ную корку на земле и звон­кий лед на озе­рах, появился широ­кий пута­ный нарыск зверь­ков по тундре. Песец выедал остатки лем­минга, зем­ле­ройку-мышь, отстав­шую боль­ную птицу и все, что было еще живо и пахло мясом. Блуд­ли­вые песцы сде­лали набеги на ямы с нак­ро­хой. Колька с Архи­пом весело гоня­лись за пес­цами, палили из ружей — деся­ток зверь­ков угро­хали, крепко при этом под­пор­тив шкурки. «Вот дак да! — лико­вали парни. — Песец-то, песец-то на стан лазом лезет!»

И залез бы. Разо­рил запасы, голо­дом умо­рил охот­ни­ков, если б стар­шой лопоух был. Он еще по пер­вой пороше, осмот­рев густую пес­цо­вую топа­нину вокруг зимо­вья, велел под­нять весь про­ви­ант на чер­дак, крышки бочек при­да­вить кам­нями, ямы с нак­ро­хой зава­лить булы­жи­нами и плав­ни­ком. Не дове­ряя без­за­бот­ным напар­ни­кам, стар­шой сам зорко сте­рег муку и соль. Рас­ста­вив по углам зимо­вья мыше­ловки, ударно про­мыш­лял мышей. И вот одна­жды мыши исчезли, смолк ноч­ной воров­ской шорох, цара­па­нье, бод­рый писк, и тогда сва­лился стар­шой на нары, вытя­нулся, заки­нув руки за голову, не курил, не спал, не раз­го­ва­ри­вал, много томи­тель­ного вре­мени про­ведя в раз­ду­мье, обы­денно, даже черес­чур обы­денно возвестил:

— Песца, парни, однако, не будет.

Охот­ники были сра­жены. Холо­дов ждали, вет­ров, оди­но­че­ством тяго­ти­лись уже, но раз­ве­и­ва­лись надеж­дой: «Вот пой­дет песец, неко­гда ску­чать будет!»

— Что же теперь делать?

— Можно уйти, парни. Сде­лать нарту, погру­зить про­дукты, запрячься в лямки и, пока неглу­боки снега…

— Я как тут прежде охо­тился? Иду, а за мной ружья несут, — усмех­нулся бугор, — и карт не выдавали…

Парни хоть и бес­ша­башны, но хва­тили кой-чего в жизни, о тундре наслы­шаны: идти много-много неме­ре­ных кило­мет­ров, без палатки, без упряж­ных собак. Три дурака слу­чайно, на ходу куп­лен­ных, ловко ловили мышей, запо­лошно гоняли зай­цев вокруг озера, рыс­кали по тундре, рас­пу­ги­вая послед­нюю жив­ность, жрали непро­во­ротно рыбу, грыз­лись меж собой. Но и дура­ков двух уже не стало — одного порвала про­ход­ная стайка поляр­ных вол­ков, дру­гой, водо­плав и лихач, мет­нулся в полы­нью за уткой-подран­ком, до моро­зов дер­жав­шейся на воде, и до того себя и утку заго­нял, что вко­нец обес­си­лел, выползти наверх не смог, и его вме­сте с добы­чей в зубах затя­нуло под лед. Послед­нюю из трех собак стар­шой при­ка­зал беречь пуще глаза.

— Какое хоть время пройдем?

Раз­дра­же­ние, но пока еще, слава Богу, не враж­деб­ность. Стар­шой свер­нул цигарку, нето­роп­ливо при­ку­рил и, сунув сучок в под­ду­вало печки, долго не отры­вал взгляда от красно полы­ха­ю­щего огня.

— И этого не знаю, парни, — вздох­нул стар­шой. — Если пурги не будет, если идти изо всех сил, если не закру­жимся, если не пере­гры­земся, если удача от нас не отвер­нется, мара­кую, за пол­ме­сяца дой­дем… — Говоря негромко, но внятно, стар­шой особо напи­рал на «если», будто круж­ком его обво­дил, застав­ляя вслу­ши­ваться, взве­ши­вать, соображать.

— Если… если… — уло­вив смуту в сло­вах стар­шого, завор­чали парни, и тон у них такой, будто надул их бугор и во всем вино­вен перед ними. А вино­ват и есть! Насу­лил, губы маз­нул отра­вой фарта, под­за­до­рил, рас­тре­во­жил, и что?! Чув­ство непри­язни, жела­ние сва­лить на кого-то пока еще не беду, всего лишь неудачу забрез­жило и во взгля­дах, и в раз­го­во­рах моло­дых охот­ни­ков. Разъ­еда­ю­щая ржав­чина отчуж­де­ния кос­ну­лась пар­ней, начала свою мед­лен­ную раз­ру­ши­тель­ную работу. Сами они пока не пони­мают, что это такое, пока еще «каприз» дви­жет ими — кон­фетку вот посу­лили и не дали, а не чув­ство смер­тель­ной опас­но­сти. Смут­ная тре­вога бес­по­ко­ила пар­ней, но они подав­ляли ее в себе, раз­дра­жа­ясь от этого непред­ви­ден­ного и бес­по­лез­ного, как им каза­лось, уси­лия. Они гото­ви­лись к работе, ими дви­гало при­под­ня­тое чув­ство ожи­да­е­мой удачи, охот­ни­чьего чуда, но в зим­ней, одно­ли­кой и немой тундре даже удач­ный про­мы­сел не изле­чи­вает от поки­ну­то­сти и тоски. Слу­ча­лось, опыт­ные про­мыс­ло­вики пере­ста­вали выхо­дить к ловуш­кам. Оци­н­жав, зава­ли­ва­лись на нары и, подав­лен­ные душев­ным гне­том, поте­ряв веру в то, что где-то в миру есть еще жизнь и люди, рав­но­душно и тупо мозгли в оди­но­че­стве, погру­жа­ясь в марь вяз­кого сна, дальше и дальше уплы­вая в бес­пре­дель­ную тишину, избав­ля­ю­щую от забот и тре­вог, а глав­ное, от тоски, заса­сы­ва­ю­щей чело­века болот­ной чару­сой. Стар­шой и пошел оттого артельно на про­мы­сел — трое не двое, будет люд­ней, будет бод­рей, да и парни вроде не бало­ван­ные, тру­до­вые парни, креп­кой кости, брык­ли­вые, весе­лые — пойди песец, не отвер­нись от них удача, пере­могли бы и тундру и зиму.

— А если оста­немся? — дошел до стар­шого настой­чи­вый вопрос. Парни могли еще поз­во­лять себя доса­до­вать, вроде бы он, стар­шой, мамка им, а мамка же на то и мамка, чтоб тер­петь от детей своих наветы, обиды да отво­дить напа­сти от них и от дома.

— Если оста­немся? — пере­спро­сил стар­шой и замолк. Парни ему не мешали. Некуда торо­питься. Дотя­нув цигарку, бугор не рас­топ­тал ее на полу, как напар­ники, запле­вал чина­рик и опу­стил в ржа­вую кон­серв­ную банку, будто в копилку, — навечно въев­ша­яся при­вычка бро­дя­чего чело­века доро­жить на зимо­вье не только каж­дой кро­хой хлеба, но и таба­чи­ной. Под­нялся стар­шой от печки, согнулся под потол­ком, щед­ро­ви­тое лицо его, будто вытоп­лен­ное, обвисло склад­ками — разом поста­рел бугор. В себя ушед­шим взгля­дом стар­шой скольз­нул по оконцу — бело за ним, снега полого и бес­крайно лежат, средь них избушка оди­но­ким чел­ном плы­вет, ни берега вокруг, ни при­ста­нища — пустота кру­гом. Ступи с палубы этого челна, обва­лишься и вечно будешь лететь, лететь… — Кто его, зверя, знает, ребята, тварь Богова… Может, и пой­дет еще? — Стар­шой гово­рил вяло, словно не о глав­ном, словно глав­ное на уме. Он пере­стал лаяться, не упо­треб­лял даже слова «черт» — иная, чем прежде, мораль дви­гала стар­шим. — В трид­цать девя­том году взял песец и через станки и насе­лен­ные пункты пошел. В Игарке на помой­ках ловили его, обор­мота, бабы-уклад­чицы на лесо­бирже меж шта­бе­лей гоняли, дос­ками гро­хали… Загадка при­роды. — Сгор­бился у печки бугор, крях­тел, курил. В избушке слой дыма, что оку­не­вый сту­день — хоть ножом режь… — Ну а если песец не пой­дет… Можем и постреляться…

— Очень про­сто, из ружей. — Стар­шой поче­сал голову: — Не рас­тол­ко­вать мне. Мае­той такая шту­кен­ция рож­да­ется… Решать надо: ухо­дить, так не меш­кая, оста­немся — раз­го­вор отдель­ный будет. На раз­мыш­ле­ния вечер. Раз­бе­жимся в раз­ные сто­роны, порас­ки­нем умом. Крепко моз­гуйте, парни, напря­гите башки, коли есть чего в них напрягать…

Весь вечер бро­дили парни по тундре, ночи при­хва­тили. Погодка сто­яла самый раз, без­вет­рен­ная, моро­зец пока­лы­вал, про­чи­щал ноздри, глотку, лег­чил душу и голову. Вольно было засто­яв­ше­муся телу дви­гаться, катиться, лететь на лыжах, видно так далеко, что земля и на самом деле шаром вдали закруг­ля­лась, на гор­бине шара ровно бы сто­ро­же­вые вышки мер­цали зале­де­не­лыми окон­цами — то свер­кал лед на при­мор­ских ска­лах. И если долго на них смот­реть — скалы начи­нали дви­гаться, рас­сы­паться. Над оле­де­не­лыми кам­нями мор­ского побе­ре­жья нена­долго зависло солнце, ровно бы лиш­ним сде­лав­ше­еся на небе. Висело, висело и исчезло. Не зака­ти­лось, не опало за гори­зонт, вот именно исчезло — его вобрал в себя без остатка, всо­сал, как ста­рую, измыз­ган­ную пустышку, узень­кий крас­но­ва­тый зев, при­от­крыв­шийся над ска­лами, и тут же все: и оне­ме­лая алень­кая щель, и скалы, и белые снега, над кото­рыми какое-то время еще тре­пе­тал, дого­рал крас­ный клок неба, заво­локло сгу­стив­шимся мороком.

Тундра погру­зи­лась в глу­бо­кую тишину. Тени, пока еще недвиж­ные и тоже бес­шум­ные, опу­сти­лись на нее сверху, при­да­вили свет, сжали про­стран­ство. «Солнце зака­ти­лось до весны», — дога­да­лись зимов­щики, и у каж­дого из них сердце сжа­лось в груди, холо­дом ни на что не похо­жей раз­луки опах­нуло нутро, и такое ося­за­е­мое чув­ство бес­про­свет­но­сти охва­тило души охот­ни­ков, что они, бро­див­шие нарозь друг от друга, не сго­ва­ри­ва­ясь, поре­шили: «Ухо­дим!»

Но в тундре что-то шевель­ну­лось, стро­ну­лись снега, зака­ча­лось про­стран­ство вокруг, то там, то тут начало чир­кать искрами, и небо, только что мут­ное, груз­ное, пустое, вдруг рас­тво­рило врата про­зрач­ным и пере­мен­чи­вым све­том. Жуть и вос­торг охва­ты­вали душу. Надо бы бежать, но не было над собой вла­сти. Середь ноч­ной свер­ка­ю­щей тундры, опер­шись на таяк, стоял Коля, стоял Архип, стоял подле избушки стар­шой, и все они улы­ба­лись рас­те­рянно и при­ветно, не пони­мая, что с ними, отчего такое облегчение?

К зимо­вью охот­ники вер­ну­лись разом, в позд­нее для этих мест время. Навстречу выва­лился кобель Шабурко — звался он по фами­лии хозя­ина в отместку за то, что слу­пил с охот­ни­ков неслы­хан­ную цену, поль­зу­ясь их без­вы­ход­ным положением.

Дыша холод­ным паром, парни вва­ли­лись в избушку и в один голос заявили:

— Остаться не напасть, да кабы, остав­шись, не пропасть.

— Ни хрена‑а! Не мы пер­вые, не мы послед­ние. Чё нам без добычи ухо­дить? Манатки бро­сать? Неустойку платить.

— Ну, ну! Колеф­тиф наста­и­вает. Колеф­тиф — сила!

Архип побе­лел, к двери попя­тился, чтобы рва­нуть из избушки, да не успел, стар­шой его пере­хва­тил, тоже ему палец порезал.

Побу­рел спирт от крови, отврат­ным на вид сде­лался. Затос­ко­вали парни, ждут, чего дальше будет? Стар­шой при­мо­чил ранки спир­том, велел забин­то­вать пальцы, зажег свечу и, капая вос­ком во все четыре угла зимо­вья, забор­мо­тал жут­кую запуку: «В доб­рый час мол­вить, в худой помол­чать. На густой лет, на боль­шую воду, на свою и това­ри­ш­шэв алу горячу кровь, на свой чистый под­ло­жеч­ный пот, на живу душу слово намолвлю: пусто­глаза тоска, змея костна — цинга, люто голод­ное, люто холод­ное — миньте нас, киньте нас, уйдите на посо­лонь, закру­жи­тесь по ветру, рас­то­пи­тесь от воску ярого, ослеп­ните от огня бегу­чего, оглох­ните от слова клят­вен­ного, око­лейте от кре­ста свя­того! Кто бел-горюч камень — Ала­тырь изгло­жет, тот мой заго­вор пере­мо­жет! Ни днем, ни ночью, ни по утрен­ней заре, ни по вечер­ней, ни в обы­ден, ни мужик, ни кол­дун с кол­ду­ньей, ни баба, ни пожи­лой, ни ста­рый, ни сама тунд­ря­ная ведьма с тем сло­вом моим, закля­тым, вер­ным не совла­дают, не пере­мог­нут его. Аминь. »

При­ле­пил стар­шой свечу к столу, умолк в изне­мо­же­нии. Избушка осве­ти­лась, бод­рее в ней сде­ла­лось, не то что от лучины и печки. Керо­син и свечи берегли, осве­ща­лись под­руч­ными сред­ствами, жгли чаще тря­пицу в рыбьем жире. Парни на нары забра­лись, ноги под­жали, во все глаза гля­дят на стар­шого. А он раз­лил спирт по круж­кам, при­ка­зал дви­гаться к столу, под­нять кружки, дер­жать их на весу и гля­деть в глаза друг дружке, пока он, стар­шой, будет тво­рить клятву, и все слова повто­рять следом.

Парни сперва с пуг­ли­вой ухмыл­кой, как филины, буль­кали, рыгали какую-то при­сказку насчет моря-оке­ана, ост­рова Буяна, зверя рыс­ку­чего, снега сыпу­чего, но пово­ро­ти­лось и на серьез:

— Будет ли, не будет ли удача — жить союзно. Погля­нется, не погля­нется какое слово стар­шого — не пре­ко­сло­вить и зла ника­кого друг на дружку не копить. Все выкла­дай, худое ли, хоро­шее. День кон­чился, ночь пошла. Снегу на зимо­вье наме­тет — могила. Рабо­тать, дви­гаться и раз­го­ва­ри­вать, раз­го­ва­ри­вать. Время гиб­лое, не вступ ногу жить, гибель, стало быть. Дол­бить корыта в пастях и куле­мах, если зве­рек попа­дет, не плю­щило б его, не погрызли б дру­гие зверьки и мыши. Лову­шек ста­вить больше, наваль­ного песца не будет, сле­дует его ста­ра­ньем брать, нак­рохи не жалеть, пусть воняет, жив­ность при­ва­жи­вает. Свету мало — пят­нышко за сутки, зна­чит, бегать быстро, но беречь себя, не запа­ри­ваться — один про­сты­нет, захво­рает — хана всем. Дого­вор наш кро­вью скреп­лен, такой дого­вор смер­тель­ный. Добыть бы жиль­ной крови, выпить голь­ную, да, вас жале­ючи, не стал тела моло­дые уро­до­вать… — Стар­шой поки­дал щепот­кой пальцы над круж­кой, хук­нул, отбра­сы­вая из себя воз­дух, выплес­нул наго­вор­ное зелье в рот, утерся рукой, заже­вал питье под­вя­лен­ным хво­стом пелядки. Моло­дые его связ­чики с отвра­ще­нием выпили розо­вый от крови спирт, пере­дер­ну­лись, захру­стели рыбой.

— Да, вот еще что, парни, — подо­ждав, когда они отды­шатся и заку­сят, про­дол­жал стар­шой, — соле­ного много не лопать, снег не хапать, с хле­бом акку­рат­ней — стря­па­ете, муч­кой сорите. Шабурку на норму! Рас­пу­стил пузо, что гене­рал! И помните вся­кий час, вся­кую минуту: в тундре заблу­диться страш­нее, чем в нехо­же­ной тайге.

— Да ладно, — оста­но­вили они стар­шого, — хва­тит права-то качать!

И потекли часы, скла­ды­ва­ю­щи­еся в длин­ные сутки, сутки в еще более длин­ные недели. Песец не шел. Попа­лось в пасти две лисы, пусто­брю­хих, кост­ля­вых, в худо­шерст­ной шкуре; при­за­блу­дился как-то гор­но­стай — занесло его в лесок, зава­лен­ный сне­гом до колю­чих вер­шин. По бере­гам Дудыпты и возле озера хорошо лови­лась куро­патка в силки, пока не зада­вило сугро­бами стла­ники. Но нача­лись метели, и кон­чи­лась вся­кая работа. Забав­ля­лись поляр­ными совами. Воткнут в тундре шест или палку, на вер­хушку кап­кан при­ла­дят — сова видит в ночи и в пургу, не обле­тит ника­кую мету — ей тоже хочется на чем-нибудь твер­дом поси­деть, покра­со­ваться. Ели сов. Не куро­патка, конечно, мясо гор­чит, горе­лой овчи­ной или мышами пах­нет, зато пуху, пуху от совы, пени­стого, лег­кого — вороха! Вот бы радо­сти бабам, да где они, бабы-то?

Залегла зима по Пясине, по Дудыпте, по всему Тай­мыру, сров­няла сне­гом впа­дины речек с бере­гами, ухни — напур­ха­ешься, пока выле­зешь. Снег еще не пере­мерз, рых­лый, еще лицо до крови не сечет, слава Богу. Мая­чив­шие у при­мо­рья скалы рас­тво­рила, вобрала в себя все та же без­глас­ная ночь. Лесок, ост­ров­ком ершив­шийся средь тундры, захо­ро­нило сне­гом. Пере­ли­ва­лись, искрили до рези в гла­зах снега, да небо, чем дальше в зиму, тем живее све­ти­лось и дви­га­лось. Но уже не пугало и не заво­ра­жи­вало север­ное сия­ние охот­ни­ков, да и дости­гало оно земли все реже и сла­бей — под­сту­пала пора диких, воль­ных вет­ров и обваль­ных мете­лей. В рас­по­го­дье охот­ники спе­шили при свете поза­рей про­бе­жаться по ловуш­кам, со слабо теп­ля­щейся надеж­дой на удачу. Вот и ухнула поляр­ная метель, загнала про­мыс­ло­ви­ков в зимо­вье, запе­ча­тала их в избушке, зале­пила окно, заку­по­рила дверь, загнала в снеж­ный забой. Лишь труба стойко тор­чала из снега, соря по ветру искрами, клубя низ­кий живой дымок.

Время дви­га­лось еле-еле, раз­го­ва­ри­вать охот­ни­кам не о чем — все пере­го­во­рили; делать по дому нечего — все пере­де­лали, а ветер все дичей, ярост­ней. Под­няло снег над тунд­рой, воедино сли­лись земля и небо, вме­сте кру­жась, летели они в какие-то про­стран­ствия, где ника­кой тверди нет, и охот­ни­чья избушка, стис­ну­тая сне­гами, выпле­вы­вая тру­бою дым, тоже летела, вер­те­лась средь воя, сви­ста и леша­чьего хохота. В замо­ро­жен­ном окне едва при­мет­ным бли­ком шеве­лился отсвет печ­ного огня, тыкался жуч­ком туда-сюда, отыс­ки­вая щелку в тол­стых нате­ках льда, и. лишь эта капелька света, эта звез­дочка, про­ткнув­ша­яся в кро­меш­ную тьму, и напо­ми­нала о стой­ком суще­ство­ва­нии мироздания.

Время суток — день, ночь опре­де­ля­лись по часам да еще по Шабурке. Заспав­шийся в избушке кобе­лишка раз в сутки про­сился на волю и к такой же норме при­учал своих хозяев, кото­рые без­вольно погру­жа­лись в мол­ча­ли­вость, рас­слаб­ля­лись от без­де­лья, лени­лись отгре­бать снег от избушки, под­ме­тать пол и даже варить еду. Стар­шой за шкирку стас­ки­вал покру­чен­ни­ков с нар, застав­лял зани­маться физ­за­ряд­кой, при­ду­мы­вал заде­лье или повест­во­вал о своей жизни, и такая она у него ока­за­лась необык­но­вен­ная, столь­кими при­клю­че­ни­ями напол­нен­ная, что хва­тило рас­ска­зов надолго. Парни слу­шали и диви­лись: сколь может пови­дать, пере­жить, изве­дать один чело­век, и сове­то­вали стар­шому, пока делать нечего, «соста­вить роман» на бумаге. Стар­шой согла­шался, да бумаги-то в избушке мало, всего несколько тет­ра­док, потом уж, на ста­ро­сти лет как-нибудь зася­дет состав­лять роман, а пока слу­шай, парни, дальше.

Лютая зима, ветер, прон­за­ю­щий не только тело, но и душу, при­учают вся­кие необ­хо­ди­мые отправ­ле­ния делать по-пти­чьи, почти на лету. Архип не мог при­но­ро­виться к такому вих­ре­вому режиму, трудно все в него вхо­дило, еще труд­ней выхо­дило. Он до того засты­вал на ветру, что заска­ки­вал в зимо­вье со шта­нами в беремя, не в силах уже застег­нуть их. Одна­жды и вовсе под­за­дер­жался Архип на воле. Стар­шой выслал Колю за напар­ни­ком. Набра­сы­вая на плечи тело­грейку, Коля стал пол­ниться неждан­ным гне­вом: «Разо­рвало б обжору! Нашел время рас­си­жи­ваться! Садану дры­ном по хребту — будет знать!»

В про­мыс­ло­вую бри­гаду зата­щил Архипа Коля. Рабо­тали они вме­сте в так­со­парке: один шофе­ром, дру­гой сле­са­рем. Архип — выхо­дец из ста­ро­об­ряд­цев, хотя мед­ли­те­лен умом и на руку не спор, но рабо­тящ, береж­лив, по воз­мож­но­сти на свое не выпьет. Надеж­ным, креп­ким, глав­ное, послуш­ным артель­щи­ком казался Архип и неожи­данно пер­вым помут­нел, чаще и чаще огры­за­ется, поссо­риться норо­вит. Пона­чалу справ­ля­лись с собой Коля и бугор, ста­ра­лись не обра­щать вни­ма­ния на брюзгу с таким ред­ким, древним име­нем. Но вот стало чем-то их заде­вать все в Архипе, даже имя его, кото­рым прежде поте­ша­лись, сде­ла­лось им неприятно.

Архипа возле зимо­вья не ока­за­лось. Коля взу­хал раз, дру­гой. Голос его словно бы отла­мы­вало ото рта и тут же закру­чи­вало вет­ром, глу­шило сне­гом. Стар­шой, услы­шав крик, зары­чал, под­прыг­нул, шапку надер­нул, Шабурку выбро­сил из-под нар в сне­го­вую кру­го­верть, сам мет­нулся сле­дом, звер­ски матерясь.

Шабурка мигом отыс­кал Архипа. Стоит охот­ни­чек за избуш­кой, при­дер­жи­вает штаны, наби­тые сне­гом, про­бует орать, но хайло сне­гом запе­ча­ты­вает. Закру­жился в пурге мла­дой охот­ник, добро, что не метался, не бегал, поте­ряв избушку, иначе про­пал бы.

Велико ли время про­шло, да успел озно­бить кое-что Архип, рот его ски­пелся, даже зубы не сту­чали, только мыча­нье слы­ша­лось, и слезы текли из глаз.

Загнанно, пани­че­ски дыша, заво­локли напар­ники Архипа в зимо­вье, сва­лили на нары, при­ня­лись отти­рать. Ото­грелся, ото­шел Архип. Стар­шой ему «Отче наш» в нази­да­ние и при­каз всей артели: пока вет­ро­дурь не кон­чится, ходить в лохань. Про­стая такая опе­ра­ция полу­ча­лась лишь у стар­шого. Парни мучи­лись, сты­дясь друг дружки. Тот, кто бывал в боль­ни­цах и гос­пи­та­лях «лежа­чим», ведает, что насиль­ствен­ная эта штука хуже вся­кой кары.

Пер­вым снова не выдер­жал и осер­дился Архип.

— При­вык к параше! И сиди на ней! — заорал он и засо­би­рался на улицу, забыв, как замер­зал совсем недавно, вол­ком выл, когда его отти­рали. Коля соли­дарно с Архи­пом тоже шап­чонку на голову, тоже на волю. Стар­шой прыг­нул к двери, закру­тил в кулаки тело­грейки на парнях.

— Обсоски! — рычал он, выз­ве­рив­шись. — Из снега выка­пы­вать вас, кра­си­вень­ких, белень­ких?! — И, отшвыр­нув обоих к нарам, пнул еще, не больно пнул, но остер­ве­нело, да и бра­нил их много, совсем как-то обидно, ровно маль­чи­шек, и до того увлекся этим раз­вле­че­нием, что вывел из себя Архипа. Набы­чился, всхрап­нул ста­ро­вер и молча пошел на старшого.

Будто смер­тель­ные враги, сошлись артель­щики средь избушки, схва­ти­лись, испла­стали вмиг друг на дружке рубахи, рычали по-соба­чьи, хва­та­лись за горло, цара­па­лись, хрястали кула­ками во что попало. Брыз­нула, заки­пела на печке кровь, запахло горе­лым мясом.

Плошка упала, погасла. Тем­нынь в избушке, ветер лютует за две­рью, и лютуют во тьме два артельщика.

— Мужики-и-и‑и! — закри­чал громче преж­него и запла­кал Коля. — Мужики! Опом­ни­тесь! Мужики-и‑и. Лю-уди! Карау-ул.

Сверк­нул и выва­лился из печки огонь. Избушка напол­ни­лась дымом — сво­ро­тили печку обор­моты и враз отпря­нули от огня, трез­вея. Коля зали­вал голо­вешки из чай­ника ната­ян­ным снегом.

— Балды! Суки! Заразы! — все кри­чал он и пла­кал. — Сго­рим в тундре, что тогда?!

Стар­шой забрался на нары, забился в угол, натя­нул на себя оде­яло. Архип каш­лял от дыма до сблева, сипел, тужась что-то ска­зать, непри­ми­римо тыкая паль­цем туда, где таился стар­шой. Коля водру­жал желез­ную печку на место, в ящик с землею.

— Всер-р-равно, всер-р-равно… Он меня… Я его… — разо­брал он.

— Че буро­вишь-то? Совсем уже того?! — поты­кал Коля себя паль­цем в висок и неожи­данно хва­та­нул Архипа так, что тот ока­зался за мерзло кряк­нув­шей две­рью. — Остынь, недо­умок! — Собрав в печку чадя­щие голо­вешки, выпу­стив пар и дым из зимо­вья, Коля откаш­лялся, высмор­кался и, ути­рая подо­лом рубахи гряз­ное от сажи и слез лицо, с горест­ным оже­сто­че­нием обра­тился к стар­шому: — А ты-то, ты-то! Сурьез­ный чело­век! За кол­лек­тив, пусть и махонь­кий, ответственный…

Стар­шой шевель­нулся на нарах, про­шур­шал пере­сох­шей осо­кой, отыс­ки­вая оде­жонку, спу­стился на пол, зна­ком пока­зал на чай­ник — полить. Умыв раз­би­тое лицо, начал ути­раться тряпицей.

— Не ока­жись воды, — шевель­нул Коля чай­ни­ком, — пого­рели б и, как псы, подохли средь тундры.

— Худо, Колька, худо… Н‑на, худо, Колька, худо. Нача­лось! Позови-ка эту жертву неудач­ного аборта, про­сту­дится, остолоп.

Сошлись в одной избушке артель­щики, деваться некуда. Не раз­го­ва­ри­вают, от папи­роски друг у дружки не при­ку­ри­вают, прин­ци­пи­аль­ные. Рожи у обоих запухли, тем­ными синя­ками нали­ва­ются, экая кра­со­тища! Нате­ши­лись, измор­до­вали друг дружку, раз­ря­дили злобу. Что-то дальше будет.

Сва­рив еду, Коля достал с чер­дака избушки из непри­кос­но­вен­ного запаса бутылку спирта, раз­вел, в кружки налил и, как сер­ди­тая, но все пони­ма­ю­щая, доб­ро­сер­деч­ная хозяйка, велел чок­нуться и выпить мировую.

Чок­ну­лись, выпили. Коля хоть и натя­нуто, но уже с неко­то­рыми облег­че­нием и иска­тель­но­стью рассмеялся:

Стар­шой стис­нул рукой лицо, будто сти­рая с него что-то, про­вел сверху вниз.

— Бывает! — ска­зал пока­янно. — Да больше не надо.

Архип тоже что-то бурк­нул и отвер­нулся. Выпили еще по малой, пыта­лись заго­во­рить. Однако раз­го­вор увя­зал, рвался. Нару­ши­лась душев­ная связь людей, их не объ­еди­няло глав­ное в жизни — работа. Они надо­ели, обрыдли друг другу, и недо­воль­ство, злость копи­лись помимо их воли.

Но бывает конец пурге и в тундре. Просну­лись утром — тишина, да такая оглу­ша­ю­щая после, каза­лось, уж веч­ного воя ветра, бря­ка­нья трубы, гула снеж­ных туч, что и тре­вожно от нее. Стар­шой вышел на волю, заорал, шапку под­бро­сил, пнул ее, пой­мал Шабурку,катнулсл в обнимку с ним по снегу.

Охот­ники раз­бре­лись в раз­ные сто­роны отка­пы­вать ловушки. Снега сде­ла­лись глу­боки, пурга была дол­гая. Песцы в поис­ках корма нач­нут теперь делать кру­галя по всей тундре, гля­дишь, и этих мест не минуют. Врали, обма­ны­вали сами себя покру­чен­ники — надо было верить во что-то, и они убеж­дали себя: будет, будет удача, пусть и запоздалая.

Зады­ха­ясь жид­ким воз­ду­хом — выдуло из него вет­ром кис­ло­род, сту­жей выбило сырость из снега, в коло­верти пурги выва­рило из него клей­ко­вину, охот­ники бро­дили по тундре, отыс­ки­вали захо­ро­нен­ные в забоях ловушки и, к удив­ле­нию сво­ему, немало их отко­пали. Совы, чуя корм под сне­гом, раз­ры­вали наметы, наво­дили на места. Мало только оста­лось возле Дудыпты сов, пере­ло­вили их охот­ники кап­ка­нами, свели без­за­ботно, теперь хва­ти­лись, да уж делу не помочь.

Коля при­ду­мал себе заня­тие: волочь на истоплю жар­кий витой кря­жик. Лесок был по маковку зава­лен сне­гом, при­хо­ди­лось много тру­диться, прежде чем отко­па­ешь лыжи­ной сухо­вер­хое деревце со стек­лянно хруп­кими от мороза суч­ками, с при­ки­пе­лой к плоти дерева боло­нью и корой, под кото­рой оста­но­вился сок. Коля тюкал деревце топо­ром. К лез­вию топора белым жиром липла смола лист­вен­ницы, тон­кими пау­тин­ками про­ни­зы­ва­ю­щая годо­вые, вплот­ную при­тис­ну­тые кольца, не давала зага­снуть дыха­нию, с лета под­няв­ше­муся по неглу­бо­ким, но жили­стым кор­ням. Мал лесок, всего ост­ро­вок кро­хот­ный, и веток живых на каж­дом деревце с пяток, не больше, а рас­ко­па­ешь снег до земли, хвоя лежит, пусть тоненько, пусть на пле­сень похоже, а все напо­ми­на­ние о лете, о тайге. Лес жил, боролся за себя, шел впе­ред на север, к сту­де­ному оке­ану. Рубить его вот как жалко. Коля выби­рал деревца слом­лен­ные, полу­за­сох­шие, отби­тые от табунка. Сва­лив лист­венку, садился на взду­тый коме­лек, отды­хи­вался, думая о слож­но­сти вся­кой жизни, о том, какая идет везде тяж­кая борьба за существование.

Сде­лав из тол­стой веревки петлю, Коля наде­вал ее через плечо и, шир­кая камус­ными лыжами, пер к избушке суту­нок по уже хорошо нака­тан­ной лыжне, раду­ясь тому, что пурги нет и, может, она не скоро опять будет, что пора­бо­тал он хорошо, что нако­лу­пают они с лист­вен­ницы серы, выто­пят ее в склянке, жевать ста­нут — все для зубов работа. Пожа­луй, сле­дует выдол­бить про­рубь на Дудыпте, нано­сить воды, нато­пить зимо­вье и поба­ниться — не хва­тало завши­веть — послед­нее это дело.

По пол­ному без­мол­вию, по уси­ли­ва­ю­ще­муся морозу и скрипу снега под лыжами, по ярким, из края в край, спо­ло­хам можно было пред­по­ло­жить — меж­по­го­дье еще про­дер­жится и, стало быть, пере­дышка им будет. Ночь морозна, светла до того, что вое впе­реди видно. Да что видеть-то? Снег и снег. Даже вилю­чую ленту речки Дудыпты и озеро застру­гало пур­гою вро­вень с тунд­рой, лишь местами, сдав­лен­ный, серел сне­жок с под­вет­рен­ной, полу­ден­ной сто­роны, озна­чая кру­той пово­рот речки или под­мы­тый берег. Вокруг озера, как бы на всплеске, оста­но­ви­лись гребни снега — замело кусты стла­ни­ков. Обо­рони Бог заду­маться, заско­чить лыжами на вороха эти, хуже того, на изгиб речки — обру­шишься, и поте­чет снег, что песок, заживо хоро­нить ста­нет. Бухайся, рас­ка­пы­вайся тогда, тори тран­шею, коль силы есть.

В белой тишине тундры, тени­стой, зер­кально-шеве­ля­щейся от сия­ния, охва­ты­вает блажь, явля­ются виде­ния: судно с мач­тами и дра­ными пару­сами, узко­мор­дый белый мед­ведь с без­гласно раз­зяв­лен­ной пастью, нарта с упряж­кой оле­ней, на нарте зна­ко­мый еще по Пла­хино эвенк Уль­чин. Сидит бойе с хореем, кур­жак обме­тал его плос­кую мор­даху, чер­нень­кие глазки радушно све­тятся из белого, однако хореем не шеве­лит, губами не чмо­кает, «мод-модо» не кри­чит, олени не фыр­кают, не взби­вают снег. Плы­вут олени, да лыбится глаз­ками бойе. «Сгинь, Уль­чин, сгинь! — бояз­ливо откре­щи­вался Коля. — Ты умер, еще когда мы всей семьей в Пла­хино зимо­го­рили. Ты с пап­кой вино жрал. Дума­ешь, забыл. »

Одна­жды уви­дел Коля собаку — оста­но­ви­лась в отда­ле­нии, белая с серым кра­пом на ногах, ждет, при­ветно хво­стом поше­ве­ли­вает. Зна­ко­мая собака, очень. Дрог­нуло сердце: «Боё! Бое! Бое!» — Коля сбро­сил лямку, под­хва­тился, побе­жал — нет собаки, буго­рок вме­сто собаки. Стра­сти-то! Коля вытер со лба пот, хотел пере­кре­ститься — не знает, с какого места начинать.

Больше всего он опа­сался повстре­чать шаманку. Бро­дит шаманка по тундре давно, в белой парке из выпо­рот­ков, в белой заячьей шапочке, в белых мох­на­тых рука­вич­ках. За нею белый олень с сереб­ря­ными рогами сле­дует по пятам, голо­вой пока­чи­вает, шар­кун­цами позвя­ки­вает. Шаманка жениха ищет, пла­чет ночами, воет, зовет жениха и никак не дозо­вется, потому и чарует любого встреч­ного мужика. Чтобы жених не дознался о гре­хах ее сла­до­страст­ных, до смерти заму­чив мужика лас­ками, шаманка зары­вает его в снег. К чело­ве­че­скому жилью шаманка близко не под­хо­дит, боится тепла. Сердце ее тунд­рой, мерз­лой зем­лей рож­дено, оле­де­не­лое сердце, может растаять.

Ска­зочку такую пар­ням пове­дал стар­шой и посту­пил, как потом ока­за­лось, опро­мет­чиво. Парни ска­брез­ни­чали, поста­ны­вали, валя­ясь на нарах: «Э‑э, сюда бы счас шаманочку-то. »

— Не бла­жите-ка, не бла­жите! — испу­ганно тара­щил глаза стар­шой и настав­лял: — Чурай­тесь, некре­ще­ные морды! Навяз­чивы такие шту­кен­ции, еще накличете…

Шаманка яви­лась, когда Коля пер из леска суту­нок и видел, как пыльно раз­бу­ха­ю­щим обла­ком тес­нит, отжи­мает с неба мер­ца­ю­щий свет поза­рей. Впе­реди нет-нет да и выте­ре­бит белое перышко, поле­тит оно, кру­жась и пере­вер­ты­ва­ясь. Сле­дом пушок сорится, мел­конь­кий пушок, горстка его, но сердцу тре­вожно — нарож­да­ется пурга. Лег­кое, проб­ное пока еще дви­же­ние нача­лось по тундре, небо пучится, набу­хает тем­ной силой. Коля налег на лямку, напрягся и, частыми, мел­кими глот­ками схле­бы­вая воз­дух, про­вор­ней зашир­кал лыжами, низко накло­нив­шись голо­вой, подав­шись впе­ред всем телом — так вроде бы легче и ско­рее идется. Но вот раз-дру­гой что-то про­дро­жало в гла­зах, снег начал красно плыть, густо искриться, в ушах прон­зи­тельно зазве­нело — воз­дух, раз­ре­жен­ный воз­дух север­ных широт угне­тал орга­низм — нужна пере­дышка. Коля оста­но­вился. Рас­ка­тив­ше­еся брев­нышко толк­нуло в запятки лыж, снег гас, звон из ушей отва­ли­вал, дыха­ние выравнивалось.

И в это время из пере­мен­чи­вого, нервно дро­жа­щего света, из волн поза­рей, ката­ю­щихся по одной уже поло­вине неба, выплыла она и, не каса­ясь рас­ши­тыми бака­рями снега, вовсе даже не пере­би­рая ногами, стала при­бли­жаться, бес­сло­вес­ная, рас­пре­крас­ная. Вытя­ну­тые рас­ко­сые глаза ее све­ти­лись при­зывно и печально, лик бле­ден — дитя белой тундры. Может, болело что внутри, сердце, может, худое, порок, может, в нем какой? Пой­мав себя на том, что он думает о шаманке как о живом, на самом деле суще­ству­ю­щем чело­веке, Коля громко каш­ля­нул, наро­чито грязно выру­гался, сплю­нул под ноги пре­не­бре­жи­тельно и поспе­шил к зимо­вью, кото­рое было уже близко, ста­ра­ясь не под­ни­мать головы и не огля­ды­ваться, хотя и коро­било спину, каза­лось, вот-вот вце­пится шаманка паль­цами в ворот­ник, что тогда делать? Голова сама собой утя­ги­ва­лась в одежду, ноги дро­жали в коле­нях, рвался дых. Только возле две­рей избушки охот­ник огля­нулся и заме­тил при­зрачно уда­ля­ю­щу­юся шаманку. Пой­мав его взгляд, она при­оста­но­ви­лась и, перед тем как рас­тво­риться в сне­гах, воз­не­стись на вол­нах поза­рей ввысь, слабо ему и уко­риз­ненно улыб­ну­лась. Голу­бой свет, про­ни­зы­ва­ю­щий сгу­стив­шу­юся ночь, сочился из ее груди, и видно сде­ла­лось ее сердце, похо­жее на уша­стого зай­чонка, сжав­ше­гося в комо­чек, чуть вздра­ги­ва­ю­щего под набе­га­ю­щими поры­вами ветра.

Сбро­сив лыжи и лямку, Коля поско­рее заско­чил в избушку, вытер лоб, в изне­мо­же­нии упал на чур­бак возле печки.

«Кто за тобой гнался-то?» — взгля­дом спра­ши­вал стар­шой, и, чтобы не пус­каться в объ­яс­не­ния, Коля поско­рее начал пере­оде­ваться. Одежда мокра, пар валил из-под рубахи. «Не надо бы так потеть», — вяло поду­ма­лось ему.

Коля ничего не ска­зал связ­чи­кам о шаманке, пола­гая, пока пере­жи­дают пургу, отси­жи­ва­ются в избушке, нава­жде­ние уйдет, и даже самому себе боялся при­знаться в том, что он этого не хотел, рев­ниво пас в себе виде­ние, спал неспо­койно, сде­лался пота­ен­ным и, едва кон­чи­лась пурга, засо­би­рался в тундру. И вдруг заме­тил: его связ­чик, тихо­ход­ный и туго­дум­ный Архип, мечется по избушке, чего-то ищет, куда-то торо­пится, бро­сая шалые взгляды в зве­нышко обме­тан­ного моро­зом оконца. «А что, если ему она тоже яви­лась?! — ожгла рев­ни­вая подо­зри­тель­ность Колю. — Убью! Застрелю! Не дам. »

— Вы чего, молодцы? Чего? Вроде как не в себе? — забес­по­ко­ился стар­шой. — Уж не шаманка ли блаз­нится? Наплел я вам. Вот дурак так дурак! Кре­сти­тесь, беси­тесь, орите, из ружья палите, топо­ром рубите, но не под­да­вай­тесь. Болезнь это, ребята, жут­кая болезнь…

Обман. Мираж. Болезнь. Ну и пусть! В срав­не­нии с див­ным виде­нием, суля­щим что-то тай­ное, небы­ва­лое, жизнь, кото­рую они вла­чили, так опо­сты­лела, что не было ника­кой охоты бороться за нее. Молодцы желали пере­мен, какого-то дей­ствия, ярост­ная плоть при одной только мысли о шаманке воз­жи­га­лась в пар­нях, тол­кала на безрассудство.

И, отчет­ливо созна­вая, что делать этого нельзя, одна­жды Коля сбро­сил с себя лямку, выта­щил ноги из круг­лых креп­ле­ний лыж, почему-то поста­вил их торчмя и успел еще отме­тить: лыжи похожи сде­ла­лись на страш­ных змей кобр со злобно раз­ду­тыми шеями, кото­рых он видел в кино, когда слу­жил в армии, — им почти каж­дый день пока­зы­вали кино. Э‑эх, армия, дру­зья, люди, города, дома, огни, машины! Где они? Были ль они?

Опи­ра­ясь на таяк, он дви­гался к шаманке, а она пяти­лась от него, увер­ты­ва­лась. Он ее хва­тал, горячо нашеп­ты­вал ей рус­ские и эвен­кий­ские неж­ные слова. Она пони­мала их, похи­хи­ки­вала, играла глаз­ками. Совсем он ее замо­ро­чил, настиг, схва­тил за косу, но мягко отде­ли­лась коса от головы шаманки, и так с вытя­ну­той, крепко сжа­той рукой Коля обва­лился под яр Дудыпты и лежал какое-то время нич­ком в снегу, и плыл куда-то вме­сте с осы­пью, не веря обману. Снег все нака­ты­вался, нака­ты­вался сверху, пере­мерз­лый, сыпу­чий. Он запол­нял, срав­ни­вал вся­кий буго­рок, вся­кую выбо­ину. Заба­рах­тался, забился чело­век, поте­ряв­ший жела­ние думать и бороться, когда нако­нец уви­дел над собой, на урезе Дудыпты собаку, все ту же, белую, с серым кра­пом на лапах и голове, род­ную, вер­ную собаку.

Болезнь напар­ника напу­гала и объ­еди­нила стар­шого с Архи­пом. Послед­нее время они уже не про­сто грыз­лись, а хва­та­лись за ружья и топоры. Коля пони­мал: насту­пит срок, и ему будет не раз­нять связ­чи­ков, не спра­виться с двумя оса­та­не­лыми мужи­ками, кто-то кого-то из них поре­шит или он их из ружья обоих поло­жит — такая думка тоже голову посвер­ли­вала — не уго­ва­ри­вать, не раз­ни­мать, не нянь­каться с дуба­рями, а вса­дить по пуле каж­дому — и про­па­дай все, гибель так гибель, суд так суд — не они пер­вые, не они послед­ние на зимов­ках стреляются…

Лечили Колю артель­щики напо­ри­сто: жарили докрасна печку, обма­зы­вали боль­ного гор­чи­цей, вли­вали ему в жар­кий рот спирт, капали в питье рас­топ­лен­ную серу, бро­сали в кружку горя­чую монету — сереб­рушку. Коля метался на нарах, кри­чал: «Е. Ё. Е. »

— Не знаю, — Архип шарил в затылке, при­по­ми­ная, — собаку, может? Собака у него была, Бойе…

— Собаку? Собаку — хорошо! Собака — друг.

Артель­щики ждали само­лет. Фар­то­вой охоты больше никто не ждал. Как-то при­нес Архип песца, тощего, малень­кого, с сырой, ровно бы при­со­лен­ной, шкур­кой. Кости в шкурке словно истол­чены. Голова зверька рас­кле­вана совами, пусто тем­нели глаз­ницы, в щелях голень­кого черепа бурела сох­лая кровь — в тундре сви­реп­ство­вал голод, начался падеж.

«Смерть! Вот она какая!» — Горло боль­ного задер­га­лось, напряг­лись жилы на шее, рас­пах­нулся смор­щен­ный рот, ого­лив соча­щи­еся крас­ным, цин­гот­ные десны.

— Ничего, Мико­лаха, ничего… Дер­жись! Мы с тобою! Мы не оставим…

В декабре, как было ого­во­рено, само­лет не при­шел. Наде­я­лись, верили — к Новому-то году обя­за­тельно будет само­лет. Маковку зимы посы­пало дур­ным сне­гом, спра­вила ново­го­дье сви­ре­пая пурга, поша­тала избушку, побря­кала тру­бой, пому­чила людей и при­роду всласть, но, как только уня­лась пурга, зачу­фыр­кал в небе само­ле­тик. Сперва он «про­ма­зал» избушку, устре­мился резво к морю, состыв­ше­муся с бере­гом и тунд­рой, где и раз­биться мог о скалы, заме­тен­ные сне­гом, но Архип такие костры запа­лил, наплес­кав керо­сину на дрова, а стар­шой так баба­хал из ружей, что само­лет дрог­нул и завер­нул на вто­рой круг. Уви­дев сиг­нал, сни­зился, пока­чал кры­лами и, чтобы не ковыр­нуться кверху брю­хом, опро­бо­вал лыжами снег, скольз­нув над самой зем­лею. Архип попе­ре­менке со стар­шим все время утрам­бо­вы­вали и при­ка­ты­вали снег само­дель­ными кат­ками, изго­тов­лен­ными из сутун­ков, натас­кан­ных Колей, как будто ведал малый, что они сгодятся.

Бла­го­по­лучно при­зем­лив­шись, само­ле­тик покру­тил про­пел­ле­ром, урк­нул, чих­нул и замер. Зная, как их везде ждут, пилоты, улы­ба­ясь, вышли наружу и узрели кар­тину: на снегу сидят два здо­ро­вен­ных озноб­лен­ных мужика и пла­чут. Через порог зимо­вья пере­ва­лился измож­ден­ный пар­нишка в ниж­ней, про­стор­ной для него рубахе и ровно в тайге кого-то кличет:

Оста­ток зимы Коля про­ле­жал в кра­е­вой боль­нице, полу­чил группу инва­лид­но­сти, какую дают лишь кан­ди­да­там в покой­ники — первую, но не сдался смерти, выле­чился тай­гой, рекой, све­жей рыбой, дичи­ной, и скоро пере­вели его на тре­тью группу. Окреп­нув здо­ро­вьем, он выехал из Игарки к роди­чам жены, в ста­рин­ный при­е­ни­сей­ский посе­лок Чуш, посту­пил рабо­тать в рыб­кооп шофером.

Одна­жды мы всей семьей собра­лись и поехали в гости к бра­тану. Как и в преж­ние годы, был он бегуч, сует­лив, раз­го­вор­чив, на здо­ро­вье не жало­вался, всем норо­вил уго­дить, обра­до­вать раду­шием. Зная, какой я заяд­лый рыбак, посу­лил свезти нас с сыном на речку Опа­риху, чтоб отвели мы душу на хариусах.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *