а мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел

А мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел

А мой хозяин не любил меня —
Не знал меня, не слышал и не видел,
А все-таки боялся, как огня,
И сумрачно, угрюмо ненавидел.

Когда меня он плакать заставлял,
Ему казалось: я притворно плачу.
Когда пред ним я голову склонял,
Ему казалось: я усмешку прячу.

А я всю жизнь работал на него,
Ложился поздно, поднимался рано,
Любил его. И за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.

А я возил с собой его портрет.
В землянке вешал и в палатке вешал —
Смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
Обидною казалась нелюбовь.

И ныне настроенья мне не губит
Тот явный факт, что испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят.
1954
БОГ

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На мавзолее.
Он был умнее и злее
Того — иного, другого,
По имени Иегова,
Которого он низринул,
Извел, пережег на уголь,
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол.

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом.
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.
1955
ПРО ЕВРЕЕВ

Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.

Евреи — люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.

Я все это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но все никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»

Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.

Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
* * *

У Абрама, Исака и Якова
сохранилось немногое от
Авраама, Исаака, Иакова —
почитаемых всюду господ.

Уважают везде Авраама —
прародителя и мудреца,
обижают повсюду Абрама,
как вредителя и подлеца.

Когда русская проза пошла в лагеря —
В землекопы,
А кто половчей — в лекаря,
В дровосеки, а кто потолковей — в актеры,
В парикмахеры
Или в шоферы, —
Вы немедля забыли свое ремесло:
Прозой разве утешишься в горе?
Словно утлые щепки,
Вас влекло и несло,
Вас качало поэзии море.

По утрам, до поверки, смирны и тихи,
Вы на нарах слагали стихи.
От бескормиц, как палки, тощи и сухи,
Вы на марше творили стихи.
Из любой чепухи
Вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
Рифму к рифме и строчку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
То стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат,
Словно уголь он в шахтах копался,
Точно так же на фронте из шага солдат
Он рождался и в строфы слагался.

А хорей вам за пайку заказывал вор,
Чтобы песня была потягучей,
Чтобы длинной была, как ночной разговор,
Как Печора и Лена — текучей.

А поэты вам в этом помочь не могли,
Потому что поэты до шахт не дошли.
* * *

Всем лозунгам я верил до конца
И молчаливо следовал за ними,
Как шли в огонь во Сына, во Отца,
Во голубя Святого Духа имя.

И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю.
И СРАМ И УЖАС

От ужаса, а не от страха,
от срама, а не от стыда
насквозь взмокала вдруг рубаха,
шло пятнами лицо тогда.

А страх и стыд привычны оба.
Они вошли и в кровь и в плоть.
Их
даже
дня
умеет
злоба
преодолеть и побороть.

И жизнь являет, поднатужась,
бесстрашным нам,
бесстыдным нам
не страх какой-нибудь, а ужас,
не стыд какой-нибудь, а срам.
* * *

Уменья нет сослаться на болезнь,
таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
в такую грязь, где не бывать другому.

Как ни посмотришь, сказано умно —
ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?
Господь, он скажет: «Все равно говно!»

Господь не любит умных и ученых,
предпочитает тихих дураков,
не уважает новообращенных
и с любопытством чтит еретиков.
* * *

Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!

Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,
Выдаю с головою,
Лакирую и лгу.

Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.

Я еще без поправок
Эту книгу издам!
* * *

Критики меня критиковали,
Редактировали редактора,
Кривотолковали, толковали
С помощью резинки и пера.

С помощью большого, красно-синего,
Толстобокого карандаша.
А стиха легчайшая душа
Не выносит подчеркиванья сильного.

Дым поэзии, дым-дымок
Незаметно тает.
Легок стих, я уловить не мог,
Как он отлетает.

Легче всех небесных тел
Дым поэзии, тобой самим сожженной.
Не заметил, как он отлетел
От души, заботами груженной.

Лед-ледок, как в марте, тонок был,
Тонкий лед без треску проломился,
В эту полынью я провалился,
Охладил свой пыл.
* * *

Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино — тошный и кромешный
запах лжи.
* * *

Покуда над стихами плачут,
Пока в газетах их порочат,
Пока их в дальний ящик прячут,
Покуда в лагеря их прочат, —

До той поры не оскудело,
Не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не сгинело,
Хоть выдержало три раздела.

Для тех, кто до сравнений лаком,
Я точности не знаю большей,
Чем русский стих сравнить с поляком,
Поэзию родную — с Польшей.

Еще вчера она бежала,
Заламывая руки в страхе,
Еще вчера она лежала
Почти что на десятой плахе.

И вот она романы крутит
И наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
То, что будет, —
Про это знать она не хочет.Назад Вперед

Другие статьи в литературном дневнике:

Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.

Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.

© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+

Источник

А мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел

ПО ТЕЧЕНЬЮ И ПРОТИВ ТЕЧЕНЬЯ…

(Борис Слуцкий: жизнь и творчество)

Это книга о жизни и творчестве поэта, чье имя уже более полувека на слуху, чьи стихи и проза довольно полно (особенно в последние годы) опубликованы и доступны всем, кто интересуется поэзией.

Наша книга должна помочь читателю разобраться в творчестве поэта, который оттеснил бесцветные схемы гладкописи, лишенные мысли и опоры на реалии страшных лет революции и войны.

Другая задача, тесно связанная с первой, — помочь читателю понять, в чем особенность поэтики Слуцкого, кто его учителя и насколько он самобытен, насколько «выдает себя за самого себя».

Третья задача — помочь читателю разобраться в заблуждениях Слуцкого, показать, в чем их причины, и если не оправдать, то по крайней мере объяснить.

И, наконец, следует посвятить читателя в жизненные обстоятельства Слуцкого, которые далеко не всегда можно узнать из его стихов, как бы ни были тесно переплетены творчество и жизнь.

О Борисе Слуцком времен его поэтической зрелости и известности написано немало. В сборнике воспоминаний о поэте, изданном в 2005 году, сорок девять авторов рассказывают о Слуцком-поэте и почти ничего, во всяком случае, очень мало пишут о его детстве, родителях, отношении в семье, о городе, в котором прошли его детство и отрочество, школьных годах, о первых поэтических опытах.

Борис Слуцкий родился в простой семье. Никто в этой семье в ранние годы поэта и в годы его юности не вел дневников и обширной переписки. Письма родителей Слуцкого, если бы даже они и сохранились за время войны и эвакуации, не содержали таких подробностей, которые могли бы сегодня помочь понять истоки его таланта. В оккупированном, дважды переходившем из рук в руки Харькове, где прошли детство и отрочество Слуцкого, сгорели школьные архивы, не вернулись с войны многие товарищи. Сам Слуцкий очень скупо писал о себе. Его автобиографическая проза так и названа им «О других и о себе»: прежде всего о других, больше о других, и только потом о себе. Ничего подобного «Охранной грамоте» или «Людям и положениям» Бориса Пастернака, с их обширным, тщательным самоанализом, Слуцкий не оставил. Его мемуарные записи «К истории моих стихотворений» в той же мере ироничны, в какой и лаконичны.

Пробел «в судьбе, а не среди бумаг» заполняется благодаря счастливой случайности. Один из соавторов книги, школьный друг Бориса Слуцкого и публикатор его литературного наследства с 1994 года, Петр Горелик, уцелел, пройдя всю войну. Дружба протянулась более чем на полвека от школьной парты в третьем классе харьковской неполной средней школы и до кончины поэта в 1986 году. Поэтому многое в книге опирается не только на опубликованные источники, но и на все то, что сохранилось в памяти Петра Горелика и его личном архиве: факты биографии поэта и харьковского периода жизни семьи Слуцких, участие Бориса Слуцкого в войне, личная жизнь и болезнь поэта. Так что, дорогой читатель, не взыщи, если эти куски биографии будут выделены в книге курсивом и снабжены аббревиатурой П. Г.

Другой соавтор книги — Никита Львович Елисеев — литературовед и литературный критик, постоянный автор «Нового мира». Творчество Бориса Слуцкого за последнее десятилетие прочно вошло в круг литературных интересов Никиты Елисеева. Им написан ряд работ о творчестве Слуцкого, в том числе вступительная статья к книге «О других и о себе», изданной в 2005 году издательством «Вагриус».

Ученые люди впопад и невпопад любят повторять случайно вырвавшиеся у нашего первого национального поэта слова: «Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата…» Вот уж чего никак не скажешь о поэте и поэзии Бориса Слуцкого: ни глупыми, ни тем более глуповатыми они не были прежде всего.

Это бросается в глаза сразу. Это делается заметным с ходу Поэт — очень умен. Слуцкий прекрасно знал эту свою особенность, потому с таким удовольствием неявно, но сильно полемизировал с пушкинской обмолвкой, призвав себе на помощь редко им упоминаемого, но любимого и много читаемого Ходасевича. В мемуарном очерке о поэте Алексее Крученых Слуцкий писал: «Весь российский авангард постоянно оглядывался на смысл, на содержание. Гневное восклицание Ходасевича: “Нет, я умен, а не заумен!” — могли бы повторить и Хлебников, и Маяковский, и Цветаева. Все они были умны, очень умны. Все стремились к ясности выражения, а если не всегда достигали, то вспомните, какие Галактики пытался осмыслить хотя бы Хлебников»[1].

«Ясность выражения» и «ум» — первые характеристики поэзии и личности Бориса Слуцкого. Никаких импрессионистических цветовых пятен, ничего размытого и туманного, четкость линии, графика. Если вспомнить рассказ «Линия и цвет» чтимого Слуцким Бабеля, то в этом споре Слуцкий на стороне линии.

Художник Борис Биргер говорил о Слуцком, собирателе современной живописи, бескорыстном помощнике молодых художников: прекрасный человек и замечательный поэт, но «вместо глаз у него гвоздики». Как и любое умное оскорбительное замечание, это — попадает в суть проблемы. Слуцкий видел мир (или старался его видеть) так, как вбивают гвозди: четко и точно.

Какое-то не слишком поэтическое видение мира, но оно было у поэта, у поэта — замечательного. Это только одна сторона парадокса поэзии и личности Бориса Слуцкого. Другую обозначил Иосиф Бродский, назвавший старшего товарища и друга: Добрый Борух. Именно так… Ум, точность, четкость соединены с добротой, с жалостливостью. Это замечали и не приемлющие стихи Бориса Слуцкого люди. Анна Ахматова говорила: «Это — жестяные стихи». И вновь умное оскорбление, стоит только в него вглядеться, становится верным определением, точной метафорой. Ибо жесть — мягкий металл. Самый человечный, если так можно выразиться, металл. Не жестокая сталь, не тяжелый чугун, но приспособленная для быта жесть, которую можно пробить столовым ножом.

О том же самом писал «друг и соперник» Слуцкого, Давид Самойлов: «Басам революции он пытался придать мягкий баритональный оттенок». И еще лучше, еще точнее, словно бы поясняя прозвище, данное Слуцкому Иосифом Бродским — «Добрый Борух», Самойлов писал: «Не любовь, не гнев — главное поэтическое чувство Слуцкого. Жалость. Он жалеет детей, лошадей, девушек, вдов, солдат, писарей, даже немца, пленного врага, ему жалко, хотя он и принуждает себя не жалеть. (…) Жалко. “А все-таки мне жаль их”. «Здесь рядом дети спят”. “А вдова Ковалева все помнит о нем”. Пляшут вдовы: “…их пары птицами взвиваются, сияют утреннею зорькою, и только сердце разрывается от этого веселья горького”… Гипс на ране — вот поэтика Слуцкого» (см.: Самойлов Д. С. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. С. 168).

Пожалуй, никто не смог так верно описать Бориса Слуцкого.

Теперь надо соединить эту «жалостливость почти бабью» с мужским, безжалостным умом, остроумной язвительностью, гордостью, замкнутостью — и перед нами один из самых парадоксальных поэтов России, а может, и самый парадоксальный.

В подготовке книги к печати нам оказали большую помощь Ал. Симонов, Л. Лазарев, Е. Ржевская, Л. Дубшан, Б. Фрезинский, Нина и Зиновий Либерман. Всем им авторы приносят глубокую признательность.

Его жизнь начиналась на переломном рубеже истории огромной страны, еще недавно называвшейся Российской империей. Ураган революционных перемен ворвался в жизнь народов. Первое, что даровала революция евреям России — отмену черты оседлости. Евреи обрели право передвижения и сорвались с проклятых насиженных мест. Чета Слуцких, люди не первой молодости — Абраму Наумовичу шел тридцать третий год, Александре Абрамовне двадцать восьмой, — покинула постылое местечко и переехала в Славянск — ближайший заштатный городок Изюмского уезда Харьковской губернии. Здесь 7 мая 1919 года родился их первенец, будущий поэт.

Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 199.

Источник

Я говорю, а ты меня не слышишь.

Вот что получилось у меня:

Я говорю, а ты меня не слышишь,
О том, что есть любовь как дар небес,
Её нам посылает кто-то свыше.
Вот жаль, пока не мне и не тебе.

Поверь, она случается не часто.
И может быть, за много жизней – раз.
Поверить трудно, что такое счастье,
Когда-нибудь случится и для нас!

Что вдруг прижмёт любовь и не отпустит,
Хоть в шею от себя её гони,
И прячься от неё по захолустьям…
Собой заполнит без остатка дни!

Растопит нас с тобой и переплавит,
Раскрасит по-другому нашу жизнь,
И знаки препинания расставит,
И выведет к источнику святынь.

Её не зачеркнёшь, как слово в строчке,
Не позабудешь, как вчерашний сон.
В одно собрав разбитые кусочки,
Любовью будешь ты заворожён.

Всё будешь по-иному видеть, слышать,
Взахлёб писать о ней свои стихи.
Она, поверь мне, не срывает крышу,
А добавляет яркие штрихи.

И если ты сейчас, как перед Богом,
Как перед смертью, как на алтаре:
Послушай своё сердце хоть немного,
Пока огонь совсем не догорел.

Держи её тепло, и умоляя,
Кричи вдогонку ей: «не уходи…
Люблю тебя… люблю… не отпускаю…
Хочу тебя… ты только позови!»

Я говорила… ты меня не понял,
Но я тебе могла бы повторить…
Без лишних слов, эмоций и агоний,
Нам не пришлось с тобой ещё любить!

Но если ты узнал её приметы,
И всё это не кажется тебе,
Беги навстречу ей, не бойся ветра…
Тот шанс, оставив самому себе.
————————————

«Ты говоришь, а я тебя не слышу»
Константин Антипин-Кадал

Источник

А мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел

Ношу в себе, как заразу,

Проклятую эту расу.

Пуля меня миновала,

Чтоб говорилось нелживо:

Все воротились живы!»

Он был ранен, контужен, демобилизован в чине майора. Война кончилась, но контузия долго не отпускала его: страшные головные боли, две трепанации черепа он перенес после войны. «Эти года, послевоенные, вспоминаются серой, нерасчлененной массой, – писал он. – Точнее, двумя комками. 1946-1948, когда я лежал в госпиталях или дома на диване, и 1948-1953, когда я постепенно оживал. Сначала я был инвалидом Отечественной войны. Потом был непечатающимся поэтом. Очень разные положения. Рубеж: осень 1948 года, когда путем полного напряжения я за месяц сочинил четыре стихотворных строки, рифмованных».

Да, хозяин не любил его. И хозяева поменьше и еще поменьше. Но если б только хозяева от мала до велика на всех ступенях этой длинной лестницы, а то ведь братья-поэты, они в первую очередь не прощали ему таланта. Бездарные люди таланта не прощают. Помните, у Блока: «Здесь жили поэты, и каждый встречал другого надменной улыбкой». Стихи Слуцкого ходили по Москве, но в Союз писателей приняли его не сразу, в два захода. Не случайно говорилось, что в литературу он вошел раньше, чем в Союз писателей. Впрочем, так и должно бы быть. Если б так было!

А тут еще такое обстоятельство: Илья Эренбург написал статью: «О стихах Бориса Слуцкого». Да не вглухую, как хвалят бездарей, хвалят, а процитировать нечего. Он приводил строки его стихов, в том числе – ненапечатанных. Можно представить себе, сколько сразу прибавилось доброжелателей. И это после «дела врачей», после длительной борьбы с так называемыми космополитами, а в том и в другом деле – почти сплошь еврейские фамилии. В городе Горьком, не помню уж кого, но совсем не «космополита» зачислили по злому умыслу в космополиты, он оправдывался стихами: «Бываю раз в неделю сытым, / Хожу не стрижен и не брит, / Зовут меня космополитом, / Какой же я космополит?» После длительной промывки мозгов, после того как настроение общества соответственно было подогрето, сидеть бы им всем тихо, так нет же, Эренбург выдвигает и не кого-нибудь, а – заметьте – Слуцкого! Ну?

По пальцам можно перечесть, кто из писателей в годы войны сделал столько, сколько сделал Эренбург, не случайно Гитлер много назначил за его голову. Но война кончилась, пошли в писательской среде свои сборы-разборы, если б могли, расклевали бы Эренбурга живьем. Но видит око, да зуб неймет: было известно, к нему хозяин благоволит. А ведь, как писал Слуцкий, «Мы все ходили под богом. / У бога под самым боком. / Он жил не в небесной дали, / Его иногда видали. / Живого. На мавзолее. / Он был умнее и злее / Того – иного, другого. »

Не могу вспомнить, чтобы Боря когда-либо улыбался, шутил. Может быть, где-то в компании, но все-таки мы жили рядом не один год, а смеха его я не слышал. Впрочем, один раз он пошутил, помню. Было это под Новый год, мы принесли елку, холодную с мороза, поставили на кухне оттаивать, и наш тогда еще двухгодовалый сын, увидев, начал вдруг ходить вокруг нее, приседая, и запел: «В лесу родилась елочка. » Он рано начал говорить, а слух у него абсолютный. Тут как раз вышел из своей комнаты Боря Слуцкий, увидел, наставил на него строго указательный палец: «Ты – заяц, а я – нет!» И Мишутка, испугавшись: «Сам ты заяц. »

Не то чтоб лицо у него было хмурое или расстроенное, но, как правило, напряжено, а профиль чеканный: высокий, немного покатый лоб, надбровье, нос, усы, подбородок, намечавшийся под ним второй подбородок – медаль можно было чеканить, я говорю это серьезно. Он любил покровительствовать. Например, молодой, никак еще не прославившийся Илья Глазунов приходил к нему, и Боря кому-то о нем звонил, говорил что-то рекомендательное, а у стенки стоял большой карандашный рисунок Глазунова. Сейчас это покажется странным, особенно если учесть житейскую неприспособленность рекомендателя и таранную мощь рекомендуемого, не ведающего стыда. Но не забудем, даже мудрецы, мудрые наедине с листом бумаги, в живой жизни плохо разбираются в людях.

Эрнст Неизвестный, с которым мы знакомы давно, он читал мою повесть «Пядь земли», не единожды говорил мне о ней, словом, мы одного, скажем так, военного поколения, рассказал интересную подробность о Глазунове. Не то чтоб разнесся слух, но поговаривали, что Неизвестный уезжает. Я позвонил ему, сказал, что мы с женой хотим посмотреть последние его работы, и поехали к нему в мастерскую. Я знал, это – прощание, захватил с собой бутылку коньяка, которую мы с ним и выпили, Элла только пригубила. Засиделись мы поздно, говорили о многом, у каждого целая жизнь была позади, а увидимся ли когда еще – Б-г весть. Мог ли я тогда представить себе, что пройдут годы, и с моей дочерью Шурой мы приедем однажды в Нью-Йорке к нему в мастерскую, там все было огромно, даже шоколад лежал глыбой, как дикий камень, и Эрнст, угощая, откалывал от него куски молотком. Или, еще ранее, – что я буду печатать в «Знамени» его рассказы «Лик – лицо – личина»: об аппаратчиках ЦК. Это были первые мгновения перестройки, аппаратчики еще сидели на своих местах, и Эрнст спросил: «А ты не боишься это печатать?» «Боюсь». «Но печатаешь?» «Печатаю».

Все это было непредставимо в те годы, когда верховные старцы, уже потерявшие человеческий облик, несменяемо возвышались над нами, объявив, что отныне 70 лет – средний возраст. Это сейчас развелись прозорливцы, которые утверждают задним числом: «Мы были уверены, мы знали, что вернемся». Знали? Нет, из этой жизни уезжали навсегда.

Так вот, в том прощальном разговоре, затянувшемся за полночь, услышал я от Эрнста историю о том, как миллионерша-еврейка из Америки тайно помогала деньгами молодому Глазунову. Зачем-то она приезжала сюда, и Глазунов под строжайшим секретом будто бы рассказал ей, что он – сын еврейских родителей, погибших от голода в Ленинграде в блокаду, но вынужден это скрывать, она же видит, какой в стране антисемитизм. Разумеется, за достоверность не поручусь, но верится.

От «. Любил его. И за него был ранен. Возил с собой его портрет. / В землянке вешал и в палатке вешал..» до «И ныне настроенья мне не губит / Тот явный факт, что испокон веков / Таких, как я, хозяева не любят» Слуцкий прошел огромный путь. Все мы этот путь прошли. И хоть портрета его я не возил с собой, но кто из нас, молодых, в то время не отдал бы за него своей жизни. В закупоренной банке да под тоталитарным прессом не только любящих, но и слепых молодых фанатиков воспитать легко. Не пережив, не испытав на себе, этого не понять.

Сейчас пишут и говорят, что такова уж особенность России, российской истории: самых жестоких тиранов всегда боготворили, например – Ивана Грозного, Сталина. Ну, а в Германии сколько лет потребовалось, чтобы Гитлер стал превыше Б-га? Восемь? Или всего четыре? А Мао? Про мусульманские страны уж не говорю. Пожалуй, тут не об особенностях России речь, а о природе человечества.

а мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел. Смотреть фото а мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел. Смотреть картинку а мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел. Картинка про а мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не видел. Фото а мой хозяин не любил меня не знал меня не слышат и не виделВ ту пору, когда мы с Борисом Слуцким жили по-соседски, крушения идеалов в нем еще не произошло, оно происходило. И политрук еще жив был в нем. Он ведь в конце войны работал в политотделе 57-й армии. В автобиографии он писал о себе, считал нужным это написать: «Был во многих сражениях и во многих странах. Писал листовки для войск противника, доклады о политическом положении в Болгарии, Венгрии, Австрии, Румынии для командования. Написал даже две книги для служебного пользования о Югославии и о юго-западной Венгрии. Писал текст первой политической шифровки “Политическое положение в Белграде”. В конце войны участвовал в формировании властей и демократических партий в Венгрии и Австрии. Формировал первое демократическое правительство в Штирии (Южная Австрия)».

Жажда деятельности была в нем ощутима. Если бы руководство Союза писателей и те отделы ЦК, которые руководили сверху, если бы они чуть лучше соображали, Слуцкому надо было дать в Союзе писателей руководящую должность. И он бы, думаю, руководил непреклонно. Но, в отличие от всех от них, кто рвался к власти, к должностям и сидел на них, как на троне, он бы делал это не за ордена, не ради получения благ и выгод, а бескорыстно. Он был умен, временами даже мудр, но он все еще был человеком идеи и, сам того не замечая, играл бы роль в чуждом ему спектакле. Это потом, потом, когда свергнут Хрущева, он одним из первых поймет, какие настают времена. И напишет:

Устал тот ветер, что листал

Страницы мировой истории.

Какой-то перерыв настал,

Словно антракт в консерватории.

Мелодий – нет. Гармоний – нет.

Все устремляются в буфет.

Теперь эти годы называют застоем, но немало наших сограждан и ныне считают их лучшими годами своей жизни. Не казнили, как при Сталине, чиновный люд обрел устойчивость, пайки, вторая зарплата в конвертах, за которую даже партвзносы платить не надо. А что кого-то судят, ссылают, кого-то упрятали в психушку, так ведь не нас. У нас, как потешал тогда публику Райкин, есть все, но не для всех. И сами над собой охотно смеялись. Зато пенсия была 132 рубля.

Впрочем, уже и сейчас многие хотят немногого: чуть бы пенсия и зарплата побольше, чтоб жить было можно, и – хватит, устали от потрясений, целый век трясло, да как трясло! А назовут ли это в дальнейшем застоем или еще что-то похлеще придумают – без разницы, как теперь принято говорить.

– Этот ребенок случайный или запланированный.

В общей нашей квартире и телефон был общий. Снимешь трубку, Боря разговаривает, вроде бы, ты его торопишь. Мы говорим, он снимает трубку и раз, и два, чувствуешь себя, как в телефоне-автомате, когда тебе стучат монеткой в стекло. Теперь, когда столько мобильников звенит в Москве повсюду, боюсь, многим не понять, в чем, собственно, проблема. Поставили бы себе второй телефон. Но это был конец пятидесятых, и, если ты не руководящее должностное лицо, если у тебя нет обширных связей или ты не хочешь ходить и клянчить, ходить и клянчить, взятку подсунуть, жди. Да ведь и сейчас, сорок с лишним лет спустя, в России очередь на установку телефона – 6 миллионов человек. Короче говоря, мы поставили в передней самодельный переключатель: кому надо говорить, переключает на себя. Но дети имеют то свойство, что иногда они болеют, да и теща моя была уже немолода, страдала гипертонией. Не помню, для кого, но потребовалось вызвать неотложку, как всегда в таких случаях, – срочно. А телефон занят, тут уж само просится на язык: «вечно занят телефон». Я постучал в дверь:

– Боря, мне надо вызвать неотложку!

Он встрепенулся, метнул в меня взгляд, поднятая рука его задрожала в воздухе: не прерывать, разговор идет о высшем. Уж не с Г-сподом ли Б-гом по прямому проводу? И вызывал я неотложку из телефона-автомата на улице, благо, автомат был недалеко. Если бы в тот момент от него требовалось подвиг совершить, он бы совершил, не колеблясь, но от мелочей жизни он был далек. Он был закоренелый холостяк, а тут – семья.

Помню, привезли мы Шурочку из роддома, пришли родственники смотреть ее, а она спит в коляске. Вся, как булочка белая, щечки розовые, реснички уже темные. И всего-то спит. А – радость. Ну как это объяснишь? И что объяснять? Тут все наоборот: чем трудней дались дети, чем больше с ними пережито, тем они дороже.

Однако закоренелым холостяком он был до тех пор, пока не появилась Таня, высокая, интересная, с характером. И Боре, и нам стало ясно: надо разъезжаться. Но как? В те времена купить квартиру было невозможно, да и денег таких не было ни у нас, ни у него. Построить в кооперативе? Но это надо ждать годы. Оставалось одно: меняться. У тещи моей была комната, у нас две комнаты, у Бори с Таней по комнате. Вскоре мы нашли квартиру, прочли объявление, приклеенное на водосточной трубе. И все бы хорошо: и нам подходило, и тем понравилось, но.

– А где тут у вас сушить валенки?

Живые люди, строители, работа у них такая, не высушишь валенки, как на целый день на мороз идти? Но мы представили себе в этой ситуации Борю. Ведь это не он к нам, мы напросились к нему в соседи. Сказали ему все как есть. Он думал несколько дней и наконец сформулировал нам условия. Главных условий было пять. Чтобы комната, куда он переедет, была не меньше той, в которой он живет, – это раз. Чтоб была она в этом районе и даже где-нибудь поблизости, – два. Чтобы, как в нашем доме, была там финская кухня, – три. Чтобы квартира, куда он въедет, была двухкомнатная, – четыре. Чтобы во второй комнате жили мать и дочь, но дочь такого возраста, когда опасность, что она выйдет замуж, уже исключена. Это, пятое, условие было практически невыполнимо.

Вы не поверите, но немыслимый этот обмен состоялся. Случайно и тоже на водосточной трубе прочли мы объявление. Все сходилось. На Университетском проспекте, то есть – рядом, в доме с такой же финской кухней, в двухкомнатной квартире жили мать и перезрелая дочь. Незамужняя! Мать говорила про нее: она пробует. А в другой комнате немолодая наркоманка жила с молодым парнем. Огромная доплата, и она согласилась переехать в комнату моей тещи, кстати сказать, та комната была и больше, и лучше, но – в другом районе. Когда этот первичный обмен состоялся, Боря пришел, осмотрел все, сказал сделать раздвигающуюся решетку на балконную дверь и – еще ряд усовершенствований. И был перевезен. Соседки, мать и незамужняя дочь, нарадоваться не могли: холостяк, это ж счастье какое! За ним и ухаживали, и убирали у него, и готовили. Только радость их была не столь долгой: Боря и Таня съехались в квартиру на улице Левитана.

Много лет спустя, когда наша дочка Шура уже не в коляске лежала, а закончила первый курс института, мы на студенческие каникулы поехали в Малеевку вчетвером: дети и мы с Эллой. Там в это время жили Слуцкие. Таня была плоха, от столовой до своей комнаты доходила в два приема, по дороге сядет на диванчик, вяжет, набирается сил. Лицо пергаментное, глаза темней стали на этом бескровном лице. Но такие же, как прежде, прекрасные пышные волосы, страшно подумать – мертвые волосы. Ее лечили, посылали лечиться в Париж, но и тамошние врачи ничего сделать не смогли: рак лимфатических желез. А зима стояла снежная, солнечная, мороз небольшой, градусов 10, ели в снегу, иней по утрам на лыжне. Возвращаемся с лыжной прогулки надышавшиеся, стоит у крыльца машина «скорой помощи». Я счищал снег с лыж, вдруг вижу – бежит Боря Слуцкий в расстегнутой шубе, без шапки, ветерок был, и редкие волосы на его голове, казалось, стоят дыбом. Никогда не забуду, как он метался, совсем потерявшийся, да только никто уже и ничем не мог помочь.

В последовавшие три месяца после смерти Тани он написал книгу стихов, он продолжал говорить с ней, сказал в них то, что, может быть, не сказал ей при жизни. Злые языки утверждали: конечно, это она женила его на себе. А он писал:

Каждое утро вставал и радовался,

как ты добра, как хороша,

как в небольшом достижимом радиусе

Ночью по нескольку раз

спишь ли, читаешь ли, сносишь ли

Не было в длинной жизни лучшего,

чем эти жалость, страх, любовь.

Чем только мог, с судьбой

лишь бы не гас язычок огня,

лишь бы еще оставался и числился,

лился, как прежде, твой свет на меня.

Куда девался рубленый, временами просто командный стих Слуцкого? Таня открыла ему то, чего он и сам в себе не знал. А поначалу все было так житейски просто: за полночь он захлопывал за ней дверь и даже не шел провожать к метро.

Я был кругом виноват, а Таня мне

все же нежно сказала: Прости! –

почти в последней точке скитания

по долгому мучающему пути.

Преодолевая страшную связь

больничной койки и бедного тела,

она мучительно приподнялась –

прощенья попросить захотела.

А я ничего не видел кругом –

слеза горела, не перегорала,

поскольку был виноват кругом,

Три месяца длился этот последний его разговор с Таней.

. Улетела, оставив меня одного

в изумленьи, печали и гневе,

не оставив мне ничего, ничего,

и теперь – с журавлями в небе.

Успел ли сказать все, что хотел и мог? Или только то, что успел? Дальше – пустота. Эта контузия оказалась тяжелей той, фронтовой. Лежал в больницах, дома в пустой квартире. Депрессия. Не написал больше ни строчки. Ему звонили друзья, хотели прийти. Он отвечал: «Не к кому приходить». Избавление от мук настало в феврале 1986 года. Последняя его просьба: «Умоляю вас, / Христа ради, / с выбросом просящей руки, / раскопайте мои тетради, / расшифруйте дневники». Раскопал, расшифровал, собрал Юрий Болдырев. Иногда подвижнически собирал по строчке. Трехтомник Бориса Слуцкого вышел посмертно, при жизни он этого не удостоился.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *