а меня уволь все тонет в фарисействе
«Я один, все тонет в фарисействе. » (Светлана Филатова)
Борис Пастернак. ГАМЛЕТ
Гул затих. Я вышел на подмостки
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске,
Что случится на моём веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идёт другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий
И неотвратим конец пути.
Я один. Всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
В романе «Доктор Живаго» (1957) Пастернак отразил сложные и противоречивые чувства, которые довелось испытать ему и его герою Юрию Живаго в те беспощадные годы. Пастернак писал, что в Живаго стремился запечатлеть и себя, и Блока, и Есенина, и Маяковского.
В стихотворении «Гамлет», вошедшем в этот роман, отразилась трагическая судьба русской интеллигенции, которой, подобно шекспировскому герою, приходилось решать, быть или не быть, и выбирать, кто будет определять её жизнь.
В стихотворении «Гамлет», написанном в 1946 году, не могла не прозвучать скорбная тема, напоминавшая о тех, кто был репрессирован в годы сталинского террора (вспомним хотя бы О. Мандельштама или доведенную до самоубийства М. Цветаеву — «Ах, Марина, давно уже время, да и труд не такой уж ахти, твой заброшенный прах в реквиеме из Елабуги перенести. «Памяти Марины Цветаевой», 1943).
Пастернак нашел в Гамлете своего духовного брата — ему он и доверил свою тревогу за новый век. «Гамлет» — стихотворение о герое Шекспира принце Датском, который поднялся на борьбу со всем мировым злом и погиб в этой безнадежной борьбе; о гениальном актере, играющем роль Гамлета в театре, глубоко эту роль постигшем; об Иисусе Христе, Богочеловеке, Сыне Божием, пришедшим на землю, чтобы пройти путь страданий и своими страданиями искупить все грехи человечества; о герое романа Юрия Живаго; наконец, об авторе романа Борисе Пастернаке.
Если вслушаться, вдуматься в стихотворение, то можно услышать в нём гармоничное единство пяти голосов.
Мы помним, что принц Датский имел прямое отношение к театру и выступал даже в роли режиссера трагедии «Убийство Гонзаго», представленной труппой бродячих актеров. Так что пребывание на сценических подмостках для него естественно.
Гул затих. Я вышел на подмостки.
В буквальном, прямом понимании — это слова актера. Метафорически эти слова очень естественно могут быть приписаны Гамлету, который говорил, что жизнь — это театр и люди в нем — актеры.
Первая фраза текста «Гул затих» предполагает зрительный зал, публику, её легкий шум перед началом спектакля. Ассоциация с театром подкреплена с такими деталями, как «подмостки», «сумрак», «бинокли», «отголоски», «играть роль». Этот лексический ряд поддерживает наше представление об актере — мыслителе, глубоко вживавшемся в сущность своего сценического образа.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
В прямом смысле эти слова принадлежат и Гамлету, который напряженно вглядывается в движущееся время, и актеру, играющему роль Гамлета, осмысливающему свою роль в трагедии. Но явно в стихотворение входит и сам Иисус Христос, поскольку Пастернак вводит ассоциацию с евангельской историей о молении о чаше. Но это ведь и мучительные мысли самого Юрия Андреевича Живаго, в тетради которого мы читаем стихотворение «Гамлет». Он предчувствует неизбежность новых бед и страданий, гибель свою и тех, кто дорог ему. И, конечно же, это и слова самого Пастернака о себе, так как он предполагал, что власть не простит ему его роман, который отражает трудный путь той части русской интеллигенции, которая осталась в России со своим народом, не эмигрировав. Не уехали очень многие, но они, как Ю. Живаго, как Ахматова, как Пастернак, ощущали своё противостояние тому миру, что тонул в фарисействе.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Пастернак тоже видел, как на него был «наставлен сумрак ночи», как на него глядели «тысячи биноклей» (поразительный символ опасности!) своими прицельными окулярами. Он жил многие послевоенные годы в предчувствии возможного ареста и расправы. Евгения Пастернак вспоминает, как поэт повторял: «Разумеется, я всегда ко всему готов. Почему со всеми могло быть, а со мной не будет?». Это ведь тоже понимание того, что «неотвратим конец пути», что «сейчас идёт другая драма», не менее страшная, чем во времена Шекспира. И поэт готов был, подобно своему герою, принести себя в жертву во имя своей сверхзадачи — написания романа.
Ещё несколько слов об ассоциации с Христом:
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Неожиданное обращение «Авва Отче» словно на мгновение переносит нас в Гефсиманский сад, где перед арестом молился Христос. Он взывает к своему Богу-Отцу, зная о той череде страданий, которые предстоит пережить. Ощутить близость того мира помогает новый лексический ряд текста: Авва Отче, чаша, фарисейство, конец пути. Вспоминаются слова из Евангелия: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия» (Мф; 26, 39) и о последующей Голгофе — «конце пути».
Эти стихи близко передают молитву Христа в Гефсиманском саду. В Евангелии от Марка читаем: «Авва Отче! Все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо меня» (гл. 14, стих 36). Авва — «отец» по-древнееврейски; Авва Отче — обращение к Богу-Отцу. Ясно, что в буквальном значении эти два стиха написаны Пастернаком от лица Христа. В переносном же значении они принадлежат всем четырем остальным носителям авторского сознания. Выражение «Да минует меня чаша сия» и сходные с ним давно вошли в языки христианских народов и стали крылатыми. Так мог бы сказать и Гамлет, и актер, и Юрий Андреевич, и Пастернак.
Я люблю Твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Чьи это слова? Их можно понять как продолжение речи Христа, который в Евангелии говорит вслед за словами, приведенными выше: «Но не чего Я хочу, а чего Ты». Сперва Христос просит Отца о том, чтобы страдания миновали Его, однако тут же прибавляет: «но пусть сбудется не то, чего хочу Я, а то, чего хочешь Ты». Принимает все испытания своей судьбы, каковы бы они ни были, и Гамлет в трагедии Шекспира. Сознательно, мужественно идут навстречу гибели и герой романа, и его автор. В прямом смысле согласие играть роль высказано от имени актёра.
Но сейчас идет другая драма,
и на этот раз меня уволь.
Актёр согласен играть на сцене, но не хочет участвовать в отталкивающей (как следует из заключительного четверостишия) драме жизни. Приятие и неприятие страданий и насильственной смерти отражают колебания и Христа, так достоверно переданные в Евангелии и придающие Ему такую трогательную человечность, и Гамлета, метания Юрия Андреевича и самого Пастернака.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Актёр вынужден играть, даже когда пьеса перестаёт ему нравиться.
Другие тоже ничего не могут изменить в жизни, от трагического финала им не уйти.
я один, все тонет в фарисействе.
Фарисеи отвергали учение Христа, обличение их лицемерия и ханжества многократно звучит в речах Христа, переданных в Евангелии. Фарисейским — лживым, лицемерным — был двор короля Клавдия в Эльсиноре, где пришлось действовать Гамлету. Лицемерие и ханжество своего времени не раз обличал Пастернак, в том числе в «Докторе Живаго».
Евангельские образы, высокий библейский слог соединены с народной пословицей, содержащей простую, но очень глубокую мысль:
Жизнь прожить — не поле перейти.
Итак, Гамлет в стихотворении Пастернака отождествляется с Юрием Живаго. Стихотворение о самом процессе поиска единственного выхода, который был бы достоин каждого, кто видится нам при чтении стихотворения.
Гамлет Пастернака говорит на равных со всей Вселенной, она слышит Гамлета как давнего знакомого. — Гамлет Пастернака пытается понять свое предназначение и соотносит его с неотвратимостью закона, которому надо подчиняться.
Да его слышит Вселенная, но это не мешает ему оставаться наедине с самим собой, просто масштаб его раздумий соразмерен с масштабом Вселенной.
У Пастернака Гамлет — человек, на наших глазах совершающий выбор. В этом Гамлет перекликается с образом Христа.
— Каждый один на один с самим собой, перед каждым — неминуемая чаша страданий. Каждый расплачивается за грехи своих современников.
А меня уволь все тонет в фарисействе
Каков смысл стихотворения Б. Пастернака «Гамлет», и можно ли считать его христианским по содержанию?
Отвечает Иеромонах Иов (Гумеров):
В этом стихотворении, состоящем из четырех строф (16 строк), поэтически выразились важнейшие события в жизни Б. Пастернака первых послевоенных лет. По-видимому, непосредственным поводом к его написанию явилось первое публичное чтение трагедии У. Шекспира «Гамлет» в переводе Пастернака в феврале 1946 года в клубе Московского университета (читал актер Александр Глумов). Тогда же, в феврале 1946 года, был создан первый вариант стихотворения «Гамлет» («Вот я весь. Я вышел на подмостки…»). Основная мысль первой редакции стихотворения: жизнь – высокая драма с трагическим звучанием.
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
Это шум вдали идущих действий.
Я играю в них во всех пяти…
Этой идее, составляющей смысловой стержень стихотворения, в окончательной редакции Б. Пастернак придал сильную и яркую евангельскую выразительность («горечь Гефсиманской ноты»).
В «Замечаниях к переводам Шекспира» в июне 1946 года Б. Пастернак отмечал, что «Гамлет» не драма бесхарактерности, а «драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения. Ритмическое начало сосредоточивает до осязательности этот общий тон драмы. Но это не единственное его приложение. Ритм оказывает смягчающее действие на некоторые резкости трагедии, которые вне круга его гармонии были бы немыслимы» (Пастернак Б.Л. Собр. соч. М., 1990. Т. 4. С. 416). Для понимания стихотворения «Гамлет» важно не то, насколько соответствует замыслу самого У. Шекспира образ принца Датского в интерпретации переводчика, а мировоззренческая позиция Б. Пастернака, который осознанно и смело проводит новозаветные параллели. Так, словам из монолога Гамлета (действие 3, сцена 1): «To be, or not to be: that is the question…» («Быть иль не быть, вот в чем вопрос») он дает определенное эсхатологическое звучание: «Это уже, так сказать, заблаговременное, предварительное “Ныне отпущаеши”, реквием на всякий непредвиденный случай. Им все наперед искуплено и просветлено» (Там же. С. 688).
В ходе работы над романом «Доктор Живаго», начало которой относится к зиме 1945–1946 годов, Б. Пастернак в окончательную редакцию стихотворения «Гамлет» вводит евангельский текст. К этому времени он окончательно осознал себя как христианина. В письме к своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг от 13 октября 1946 года он писал: «Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее 45-летие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного, как, в идеале, у Диккенса и Достоевского, эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое… Я в нем свожу счеты с еврейством, со всеми видами национализма (и в интернационализме), со всеми оттенками антихристианства и его допущениями, будто существуют еще после падения Римской империи какие-то народы и есть возможность строить культуру на их сырой национальной сущности.
Атмосфера вещи – мое христианство».
У стихотворения «Гамлет» сложная композиция. Автор гармонически соединяет несколько планов: сценический, литературно-романический и автобиографический. Поэтический синтез настолько органический, что читателю это произведение может показаться монофоническим. Однако в стихотворении явственно звучат три голоса.
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Действие происходит в театре. Актер-Гамлет выходит на сцену. Начальное «Гул затих» сразу же создает то тревожное настроение, которым проникнуто все стихотворение.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Это уже голос Пастернака. Действие происходит в Переделкино. Открытая в ночи дверь. Известно, что поэт был готов к тому, что за ним могут приехать в любую ночь. Прокурор, изучавший дело В. Мейерхольда в связи с готовившейся его реабилитацией, обнаружил доносы на Пастернака и был удивлен, что он на свободе и ни разу не арестовывался. Употребленный глагол «наставлен» (ассоциация с дулом оружия) хорошо передает тревожное состояние поэта. Метафора «тысячью биноклей на оси» (звезды ночного неба) соединяет два плана – жизненно-реальный и сценический.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Эти слова из Евангелия в середине стихотворения придают переживаниям автора возвышенный христианский смысл.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Вновь звучит голос актера, для которого участие в этой трагедии не просто профессиональная деятельность, но сопереживание герою (Гамлету) и понимание жизни как многоактной трагедии.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
В последней строфе звучит голос Юрия Живаго, которому приписано авторство этого стихотворения. В романе не встречается слово «фарисейство». Однако в главе 15 («Окончание») описаны последние годы главного героя романа: близкие друзья (Михаил Гордон и Иннокентий Дудоров) оставляют старые свои принципы и увлечены возможностью найти свое место в новую эпоху: «Добродетельные речи Иннокентия были в духе времени. Но именно закономерность, прозрачность их ханжества взрывала Юрия Андреевича. Несвободный человек всегда идеализирует свою неволю». Сам Б. Пастернак не мог сказать о себе: «Я один, все тонет в фарисействе». До конца жизни у него был круг близких людей, которые не оставили его даже в годы гонений (1957–1960): А.А. Ахматова, Корней и Лидия Чуковские, пианист Генрих Нейгауз, пианистка Мария Юдина, философ В.Ф. Асмус и др. Б. Пастернак, в отличие от Юрия Живаго, не был сломлен гонениями. В ожидании готовившейся расправы он написал письмо заведующему отделом культуры ЦК КПСС Д.А. Поликарпову: «Уверяю Вас, я бы его [роман] скрыл, если бы он был написан слабее. Но он-то оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и, таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».
Стихотворение «Гамлет» написано пятистопным хореем, в котором ударные слоги чередуются с безударными. Этот классический размер часто стал употребляться в русской поэзии после лермонтовского стихотворения «Выхожу один я на дорогу…», написанного в конце краткого жизненного пути поэта. У М. Лермонтова основной мотив – глубокая жизненная усталость. Основные образы прозрачны и понятны. Он – одинокий странник по кремнистому пути. Душа трепетно и чутко переживает гармонию Творца и ночной природы:
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
Эта красота меркнет для поэта, болезненно ощутившего свое отчуждение от величественной тишины мироздания. Свободу и покой человек может обрести только в Боге. Поэтому поэту «так больно и так трудно», ибо он мечтает о нескончаемом сладостном земном сне.
Позже Ф.И. Тютчев тем же пятистопным хореем написал стихотворение «Накануне годовщины 4 августа 1864 года». Здесь те же темы: жизнь, путь, одиночество, усталость. Но причина боли другая: разлука с любимым человеком.
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею –
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Во всех трех произведениях присутствует мотив жизненного одиночества. Однако философско-религиозное решение разное. «Гамлет» отличается ясным звучанием идеи христианского долга и понимания жизни как высокого жребия и заповеданного подвига.
Для самого Б. Пастернака такая жизнь была выстраданным счастьем.
B церковной росписи оконниц
Так в вечность смотрят изнутри
В мерцающих венцах бессонниц
Святые, схимники, цари.
Как будто внутренность собора
Простор земли, и чрез окно
Далекий отголосок хора
Мне слышать иногда дано.
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую Твою,
Объятый дрожью сокровенной,
B слезах от счастья отстою.
Борис Пастернак — Гамлет: Стих
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
Анализ стихотворения «Гамлет» Пастернака
Бессмертная трагедия Шекспира «Гамлет» не потеряла своей актуальности и в наше время. Поднятые в ней общечеловеческие философские вопросы интересовали людей любой национальности во все эпохи. Пастернаку принадлежит один из самых удачных вариантов перевода трагедии. Он провел огромную работу по ее анализу и максимально точному переложению мыслей Шекспира на русский язык. Поэтому стихотворение «Гамлет» (1946 г.) не случайно открывает поэтическую часть романа «Доктор Живаго». В образе Юрия Пастернак отразил мучительные гамлетовские сомнения при выборе жизненного пути.
В произведении используется многоступенчатое сравнение. Прежде всего, лирический герой сравнивает себя не с персонажем трагедии, а с актером, который должен сыграть эту роль. Исполнение Гамлета считается в театральном мире одним из самых сложных. Для точной передачи всей полноты душевного конфликта главного героя актер должен буквально вжиться в его образ, на себя прочувствовать трагедию его жизни. Пастернак воспроизводит момент появления актера на сцене. На него устремлено все внимание зрительного зала через «тысячу биноклей». Актер находится в состоянии наивысшего душевного подъема от осознания важности происходящего.
Возникает еще одна аналогия. Лирический герой сравнивается с Иисусом Христом. Согласно евангельской легенде, Христос должен был выпить горькую чашу, означающую его согласие на принятие всех человеческих грехов и будущие страдания. «Убоявшись в сердце своем», он просит Бога избавить его от этой чаши, но все же находит в себе силы и принимает ее. Образ чаши стал нарицательным при описании непростого жизненного выбора.
Во второй части стихотворения Пастернак прямо намекает на советское тоталитарное общество. Лирический герой согласен исполнять роль Гамлета на сцене, но понимает, что такая же трагедия происходит в его жизни. Понятно, что пьеса закончится как обычно, все слова и действия персонажей заранее известны. Но что делать, если реальная жизнь живого человека становится всего лишь ролью в разыгрываемом кем-то спектакле.
Финал стихотворения крайне пессимистичен. Все сравниваемые персонажи (Христос, Гамлет, Живаго, актер) в результате объединяются в самом авторе, который «тонет в фарисействе» (замыкает рассуждение тоже библейский образ). Жизнь в тоталитарном государстве лишена свободы и проходит под управлением «главного режиссера». Мучительный выбор – всего лишь игра, от него ничего не зависит.
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске
Что случится на моём веку;.
На меня наставлен сумрак но;чи
Тысячью биноклей на оси;.
Если только можно, Авва, Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю Твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идёт другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске
Я ловлю в далёком отголоске
Что случится на моём веку;.
«Ловлю то, что случится», поскольку «ловить что» невозможно (в русском языке).
На меня наставлен сумрак но;чи
Тысячью биноклей на оси;.
И «тысяча биноклей», конечно, не «на одной оси» находятся, а «держат героя в фокусе».
Если только можно, Авва, Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Не прошло и трёх минут, как автор забыл, с чего начал.
Забыл, что стихотворение-то не про Гамлета, и не «от лица Гамлета».
Я люблю Твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идёт другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Если «эту роль», то откуда другое «сейчас», «другая драма» и «другой раз» (И на этот раз меня уволь)?
Я люблю Твой замысел упрямый,
И свою играть готов был роль.
Но сейчас идёт другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Убедительнее, твёрже звучало бы (как видите, я «по другому расставил акценты»):
Но продуман распорядок действий,
И конец пути неотвратим.
И посмотрите, только что автор писал о замысле, а тут уже он пишет о распорядке.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
И вот, «по-возможности как можно более близкая к тексту автора», его редакция «слёту»:
Фарисейство — отрицательное духовно нравственное качество личности, состоящее в совершении лицемерных поступков, проявлении ханжества и фальши.
Освобождение. Я один, всё тонет в фарисействе
*** «Я один, всё тонет в фарисействе»
Отказ советских издательств напечатать роман «Доктор Живаго» побудил Б. Л. Пастернака отдать рукопись итальянским коммунистам. В 1957 году роман вышел за рубежом. В октябре 1958-го поэту была присуждена Нобелевская премия. После травли А. А. Ахматовой и М. М. Зощенко в 1946-м и безродных космополитов в конце 1940-х кудреватым мудрейкам, недотыкомкам и доцентам донских пошиба пятидесятых ещё не бросали столь восхитительно сочную кость. Науськанные, они брехали взахлёб: «Гнев и возмущение. Советские люди осуждают действия Б. Пастернака», «Лягушка в болоте…», «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка», «Провокационная вылазка международной реакции», «Вызов всем честным людям», «Пасквилянт», «Иуда». Первый секретарь ЦК ВЛКСМ, в скором будущем председатель КГБ СССР, принявший деятельное участие в смещении Н. С. Хрущёва в 1964-м, тов. Семичастный назвал поэта паршивой овцой, поскольку-де сравнения даже со свиньёй тот не заслужил: «она никогда не гадит там, где кушает, никогда не гадит там, где спит. Поэтому, если сравнить Пастернака со свиньёй, то свинья не сделает того, что он сделал».
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске,
Что случится на моём веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идёт другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
«Если трагедия вообще является высшей формой художественного творчества, то “Гамлет” – высшая из высших, это – трагедия трагедий. Это не простая “восточная” пышность выражения; это имеет вполне определённый смысл: именно трагедия трагедий. В ней уловлено то, что в трагедии составляет трагедию; самое начало трагическое, самая сущность трагедии, её идея, её тон: то, что обычную драму превращает в трагедию; то, что есть общего у всех трагедий; та трагическая бездна и те законы трагического, на которых все они построены.
Эта трагическая бездна, которая ощущается за каждым словом, придаёт всей пьесе свой смысл. И не потому ли, что она трагедия трагедий, нет в ней того, что необходимо должно быть во всякой трагедии (бездейственность)? Каждое положение, каждый её эпизод – есть тема для отдельной трагедии; каждое лицо может стать героем особой трагедии; её можно расчленить на столько отдельных трагедий, сколько есть в ней отдельных действующих лиц, или даже больше: сколько есть в ней отдельных интриг, ибо некоторые лица могут быть героями нескольких трагедий. Но эти отдельные трагедии не разработаны, а только намечены, даны в намёках; не расчленены, а соединены вместе, причём обёрнуты друг к другу какой-то общей всем им стороной, так что соединение их даёт трагедию трагедии, где условленна их общая сторона».
(Л. С. Выготский. «Трагедия о Гамлете…». С. 358–359)
На срочном собрании московских писателей Б. Л. Пастернака исключают из рядов писчих бойцов за дело построения «коммунистического далеко» и всем скопом, вынося единодушное осуждение, просят советское правительство лишить поэта гражданства и выслать за пределы СССР. В трагедии трагедий погибших его друзей «единодушное осуждение» – это была общая всем сторона. В обсуждении принимают участие хорошо знакомые персонажи закатной поры советской литературы: С. Михалков, В. Инбер, М. Шагинян, В. Катаев, Г. Гулиа, М. Турсун-заде, Б. Полевой, В. Солоухин, А. Безыменский, С. Щипачёв и другие с утраченными лицами и фамилиями, – свора.
В комментарии к циклу «Несколько стихотворений» поэт записал: «Сегодня (17/ II 1956) разбирая те немногие дополнения, которые у меня есть и напав на эти стихи, вспомнил отчётливо: я не всегда был такой как сейчас, ко времени написания 2-ой книги Доктора Живаго. Именно в 36 году, когда начались эти страшные процессы (вместо прекращения поры жестокостей, как мне в 35 году казалось), всё сломилось во мне, и единенье со временем перешло в сопротивление ему, которого я не скрывал. Я ушёл в переводы. Личное творчество кончилось. Оно снова пробудилось накануне войны, может быть как её предчувствие, в 1940 г. (На ранних поездах)». (Б. Л. Пастернак. «Несколько стихотворений». С. 396).
Который час? Темно. Наверно, третий.
Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.
Пастух в посёлке щёлкнет плетью на рассвете.
Потянет холодом в окно,
Которое во двор обращено.
А я один.
Неправда, ты
Всей белизны своей сквозной волной
Со мной.
«По давнишнему убеждению критики, “Гамлет” – трагедия воли. Это правильное определение. Однако в каком смысле понимать его? Безволие было неизвестно в шекспировское время. Этим не интересовались. Облик Гамлета, обрисованный Шекспиром так подробно, очевиден и не вяжется с представлением о слабонервности. По мысли Шекспира, Гамлет – принц крови, ни на минуту не забывающий о своих правах на престол, баловень старого двора и самонадеянный вследствие своей большой одарённости самородок. В совокупности черт, которыми его наделил автор, нет места дряблости, они её исключают. Скорее напротив, зрителю предоставляется судить, как велика жертва Гамлета, если при таких видах на будущее он поступается своими выгодами ради высшей цели». (Б. Л. Пастернак. «Замечания к переводам из Шекспира». С. 75).
27 октября 1958-го Б. Л. Пастернак пишет письмо в Президиум правления советских писателей:
«1. Я искренне хотел прийти на заседание и для этого приехал в город, но неожиданно почувствовал себя плохо. Пусть товарищи не считают моего отсутствия знаком невнимания. Записку эту пишу второпях и, наверное, не так гладко и убедительно, как хотел бы.
2. Я ещё и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные “Доктору Живаго”. Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания.
3. Я совсем не надеюсь, чтобы правда была восстановлена и соблюдена справедливость, но всё же напомню, что в истории передачи рукописи нарушена последовательность событий. Роман был отдан в наши редакции в период печатания произведения Дудинцева и общего смягчения литературных условий. Только спустя полгода рукопись попала в руки итальянского коммунистического издателя. Лишь когда это стало известно, было написано письмо редакции “Нового мира”, приводимое “Литературной газетой”. Умалчивают о договоре с Гослитиздатом, отношения по которому тянулись полтора года. Умалчивают об отсрочках, которые я испрашивал у итальянского издателя и которые он давал, чтобы Гослитиздат ими воспользовался для выпуска цензурованного издания, как основы итальянского перевода. Ничем этим не воспользовались.
Теперь огромным газетным тиражом напечатаны исключительно одни неприемлемые его места, препятствовавшие его изданию и которые я соглашался выпустить, и ничего, кроме грозящих мне лично бедствий, не произошло. Отчего же нельзя было его напечатать три года тому назад, с соответствующими изъятиями.
4. Дармоедом в литературе я себя не считаю. Кое-что я для неё, положа руку на сердце, сделал.
5. Самомнение никогда не было моим грехом. Это подтвердят те, кто меня знает. Наоборот, я личным письмом к Сталину просил его о праве трудиться в тишине и незаметности.
6. Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснётся общества, часть которого я составляю. В моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчён, что был так слеп и заблуждался.
7. По поводу существа самой премии ничто не может меня заставить признать эту почесть позором и оказанную мне честь отблагодарить ответной грубостью. Что же касается денежной стороны дела, я могу попросить Шведскую Академию внести деньги в фонд Совета Мира, не ездить в Стокгольм за её получением, или вообще оставить её в распоряжении шведских властей. Об этом я хотел бы переговорить с кем-нибудь из наших ответственных лиц, быть может с Д. А. Поликарповым, спустя недели полторы-две, в течение которых я приду в себя от уже полученных и ещё ожидающих меня потрясений.
8. Я жду для себя всего, товарищи, и вас не обвиняю. Обстоятельства могут вас заставить в расправе со мной зайти очень далеко, чтобы вновь под давлением таких же обстоятельств меня реабилитировать, когда будет уже поздно. Но этого в прошлом уже было так много! Не торопитесь, прошу вас. Славы и счастья вам это не прибавит.
Б. Пастернак».
31 октября поэт извещает ЦК КПСС, Советское Правительство и лично Н. С. Хрущёва, что уведомил Шведскую Академию о своём добровольном отказе от премии. Он признаёт, что «выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти», и потому просит не принимать по отношению к нему этой крайней меры.
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.
Тёмный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, всё равно.
Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придёт пора –
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
«Детский ум был опасен для семьи. Маленькие мыслители своей искренностью могли подставить семью под удар: малыши способны додуматься до крамолы и высказать её вслух. Официальный пропагандистский напор и вынужденные им встречные действия родителей, пресекавших размышления детей, приводили к тому, что все образы, внушаемые пропагандой, становились “сакральными” в настоящем архаическом смысле слова. Самые священные фигуры и понятия оборачивались и самыми опасными, таинственными, зловещими.
Многозначное латинское прилагательное “sacer, sacra, sacrum” означает не только “священный, вызывающий благоговейное уважение”, но и “обречённый подземным богам, проклятый, гнусный, отвратительный”.
Каждому, кто был советским ребёнком, известны семейные практики в этой области. Но такие практики не обсуждались и фактически не упоминались. Никогда – ни в советское время, ни в послесоветское. В 60–70-е годы массовым практическим решением был избирательный запрет: ребёнку внушалось, что думать и говорить о “сакральных” образах по своей воле нельзя. Родители с разной степенью суровости пресекали любое упоминание о них. Это относилось к Ленину, Брежневу, коммунизму, партии. О них было можно (и строго обязательно) говорить в специально отведённое время в специально отведённом месте – например, когда воспитательница читает стишок про Ленина и велит повторить. Для школьников специальными хронотопами были пионерская линейка, ленинский зачёт, политинформация. Причем говорить о сакральном следовало именно и только теми словами, которые прежде были произнесены воспитательницей или учительницей. Этого требовали и родители, и педагоги».
(Е. Иваницкая. «Один на один с государственной ложью»)
Идёт без проволочек
И тает ночь, пока
Над спящим миром лётчик
Уходит в облака.
Он потонул в тумане,
Исчез в его струе,
Став крестиком на ткани
И меткой на белье.
Под ним ночные бары,
Чужие города,
Казармы, кочегары,
Вокзалы, поезда.
Всем корпусом на тучу
Ложится тень крыла.
Блуждают, сбившись в кучу,
Небесные тела.
И страшным, страшным креном
К другим каким-нибудь
Неведомым вселенным
Повёрнут Млечный Путь.
В пространствах беспредельных
Горят материки.
В подвалах и котельных
Не спят истопники.
В Париже из-под крыши
Венера или Марс
Глядят, какой в афише
Объявлен новый фарс.
Кому-нибудь не спится
В прекрасном далеке
На крытом черепицей
Старинном чердаке.
Он смотрит на планету,
Как будто небосвод
Относится к предмету
Его ночных забот.
Не спи, не спи, работай,
Не прерывай труда,
Не спи, борись с дремотой,
Как лётчик, как звезда.
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты – вечности заложник
У времени в плену.
В 1922-м в Берлине М. И. Цветаева открывает для себя поэзию Б. Л. Пастернака:
«“Сестра моя Жизнь”! – Первое моё движение, стерпев её всю: от первого удара до последнего – руки настежь: так, чтоб все суставы хрустнули. Я попала под неё, как под ливень.
– Ливень: всё небо н; голову, отвесом: ливень прямо, ливень вкось, – сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, – ты не при чём: раз уж попал – расти!
– Световой ливень.
_________
Пастернак – большой поэт. Он сейчас больше всех: большинство из сущих были, некоторые есть, он один будет. Ибо, по-настоящему, его ещё нет: лепет, щебет, дребезг, – весь в Завтра! – захлёбывание младенца, – и этот младенец – Мир. Захлёбывание. Пастернак не говорит, ему некогда договаривать, он весь разрывается, – точно грудь не вмещает: а – ах! Наших слов он ещё не знает: что-то островитянски-ребячески-перворайски невразумительное – и опрокидывающее. В три года это привычно и называется: ребёнок, в двадцать три года это непривычно и называется: поэт. (О, равенство, равенство! Скольких нужно было обокрасть Богу вплоть до седьмого колена, чтобы создать одного такого Пастернака!)
Самозабвенный, себя не помнящий, он вдруг иногда просыпается и тогда, высунув голову в форточку (в жизнь – с маленькой буквы) – но, о чудо! – вместо осиянного трёхлетнего купола – не чудаковатый ли колпак марбургского философа? – И голосом заспанным – с чердачных своих высот во двор, детям:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
Будьте уверены, что ответа он уже не слышит. Возвращаюсь к младенчеству Пастернака. Не Пастернак – младенец (ибо тогда он рос бы не в зори, а в сорокалетнее упокоение, – участь всех земнородных детей!) – не Пастернак младенец, это мир в нём младенец. Самого Пастернака я бы скорей отнесла к самым первым дням творения: первых рек, первых зорь, первых гроз. Он создан до Адама».
(М. Цветаева. «Световой ливень». С. 233)
Мгновенный снег, когда булыжник узрен,
Апрельский снег, оплошливый снежок!
Резвись и тай, – земля как пончик в пудре,
И рой огней – как лакомки ожог.
Несись с небес, лишай деревья весу,
Ерошь берёзы, швабрами шурша.
Ценители не смыслят ни бельмеса,
Враги уйдут, не взявши ни шиша.
Ежеминутно можно глупость ляпнуть,
Тогда прощай охулка и хвала!
А ты, а ты, бессмертная внезапность,
Ещё какого выхода ждала?
Ведь вот и в этом диком снеге летом
Опять поэта оторопь и стать –
И не всего ли подлиннее в этом?
……………………………… — как знать?
– Борис Пастернак для меня святыня, это вся моя надежда, то небо за краем земли, то, чего ещё не было, что будет… (М. Цветаева).
После 1935 года из лирики Б. Л. Пастернака исчезает слово «друг». В «Перемене», стихотворении 1956 года, он говорит:
Я льнул когда-то к беднякам
Не из возвышенного взгляда,
А потому, что только там
Шла жизнь без помпы и парада.
Хотя я с барством был знаком
И с публикою деликатной,
Я дармоедству был врагом
И другом голи перекатной.
Друзья были в детстве, юности, молодости. Хотя и тогда их было немного: если исключить друзей метафорических – «друг детства, дом отцов», «но друг и сам был городом, как Омск и Томск…», подруг было много больше, а друзей – раз-два и обчёлся.
Талантов много, духу нет, – даёт горькую оценку поэт.
Последним из друзей был Р. М. Рильке: австрийский поэт умер в конце декабря 1926-го. Узнав в марте того года, что Р. М. Рильке с удовольствием прочёл его стихи и искренне обрадован его ранней славой, Б. Л. Пастернак поднялся, отошёл к окну и заплакал:
– Я не больше удивился бы, если бы мне сказали, что меня читают на небе…
Родное ему существовало на свете – и какое! «Это как если бы рубашка лопнула от подъёма сердца», – рассказывал сестре.
Ты вправе, вывернув карман,
Сказать: ищите, ройтесь, шарьте.
Мне всё равно, чем сыр туман.
Любая быль – как утро в марте.
Деревья в мягких армяках
Стоят в грунту из гуммигута,
Хотя ветвям наверняка
Невмоготу среди закута.
Роса бросает ветки в дрожь,
Струясь, как шерсть на мериносе.
Роса бежит, тряся, как ёж.
Сухой копной у переносья.
Мне всё равно, чей разговор
Ловлю, плывущий ниоткуда.
Любая быль – как вешний двор,
Когда он дымкою окутан.
Мне всё равно, какой фасон
Суждён при мне покрою платьев.
Любую быль сметут как сон,
Поэта в ней законопатив.
Клубясь во много рукавов,
Он двинется, подобно дыму,
Из дыр эпохи роковой
В иной тупик непроходимый.
Он вырвется, курясь, из прорв
Судеб, расплющенных в лепёху,
И внуки скажут, как про торф:
Горит такого-то эпоха.
«Несмотря на моё устное заявление об окончательном выходе из Лефа, сделанное на одном из майских собраний, продолжается печатание моего имени в списке сотрудников. Такая забывчивость предосудительна.
Вашему коллективу прекрасно известно, что это было расставание бесповоротное и без оговорок. В отличие от зимнего, тотчас по моём ознакомлении с первым номером, когда собранию удалось уговорить меня воздерживаться от открытого разрыва и удовольствоваться безмолвной безучастностью к условной видимости моего участия.
Благоволите поместить целиком настоящее заявление в вашем журнале».
(Б. Л. Пастернак. Редакционному коллективу «Лефа»)
Душа моя, печальница
О всех в кругу моём,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьём.
Тела их бальзамируя,
Им посвящая стих,
Рыдающею лирою
Оплакивая их,
Ты в наше время шкурное
За совесть и за страх
Стоишь могильной урною,
Покоящей их прах.
Их муки совокупные
Тебя склонили ниц.
Ты пахнешь пылью трупною
Мертвецких и гробниц.
Душа моя, скудельница,
Всё виденное здесь,
Перемолов, как мельница,
Ты превратила в смесь.
И дальше перемалывай
Всё бывшее со мной,
Как сорок лет без малого,
В погостный перегной.
– Почему именно посредственность с таким пристрастием занята законами великого? У неё свое представление о художнике, бездеятельное, усладительное, ложное. Она начинает с допущения, что Шекспир должен быть гением в её понимании, прилагает к нему своё мерило, и Шекспир ему не удовлетворяет. (Б. Л. Пастернак. «Замечания к переводам из Шекспира». С. 84).
В ответе на анкету сборника «Наши современники» (1928) поэт сообщал:
«Из поэтов больше всего обязан своим внутренним строем немецкому поэту Р.-М. Рильке. Из живых современников любимейший и наиболее (по задаткам и задачам) близкий поэт – Марина Цветаева. Затем Николай Тихонов. Маяковский, которого я боготворил, и Асеев, дарованье которого тоже редко оставляло меня равнодушным, давно переживают трудное и критическое для них время.
С “Лефом” никогда ничего не имел общего. Я не знаю, что связало обоих названных поэтов с десятком-другим людей, не успевших вовремя подыскать себе профессию и не удовлетворяющих той норме, которою обладают: новорожденный, первобытный дикарь и совершенный ремесленник, то есть человек, получивший отражённое воспитанье от дела, которому он себя посвящает.
Долгое время я допускал соотнесённость с “Лефом” ради Маяковского, который, конечно, самый большой из нас. Весь прошлый год, с первого же номера возобновлённого журнала я делал бесплодные попытки окончательно выйти из коллектива, который и сам-то числил меня в своих рядах лишь условно, и вырабатывал свою комариную идеологию, меня не спрашиваясь. Они долго оставались втуне: меня просили ограничиться пассивным безучастием и своего несогласия на улицу не выносить. Скоро сохранять эту тайну стало невозможно. Я стал попадать в положенья двусмысленные и нестерпимые. Летом я написал в редакцию письмо о категорическом выходе с просьбой его напечатать. Оно напечатано не было, но так как вообще “Леф” мне представляется явленьем призрачным, состава и вещества которого я не в силах постигнуть, то я эту выходку оставляю без вниманья, потому что бороться можно только в материи и с материей, а не с претензиями полувоображаемой и неуловимой среды.
Сильнейшее моё убежденье, что из “Лефа” первому следовало уйти Маяковскому, затем мне с Асеевым. Так как сейчас государство равно обществу, то оно более, чем какое бы то ни было, нуждается в честной сопротивляемости своих частей, лишь в меру этой экспансивности и реальных.
“Леф” удручал и отталкивал меня своей избыточной советскостью, то есть угнетающим сервилизмом, то есть склонностью к буйствам с официальным мандатом на буйство в руках.
Борис Пастернак.
P. S. Я пишу это с налёта, начерно и не для цитат».
(Б. Л. Пастернак. Анкета издания… С. 218–219)
Рослый стрелок, осторожный охотник,
Призрак с ружьем на разливе души!
Не добирай меня сотым до сотни,
Чувству на корм по частям не кроши.
Дай мне подняться над смертью позорной.
С ночи одень меня в тальник и лёд.
Утром спугни с мочежины озёрной.
Целься, всё кончено! Бей меня влёт.
За высоту ж этой звонкой разлуки,
О, пренебрёгнутые мои.
Благодарю и целую вас, руки
Родины, робости, дружбы, семьи.
Ещё более резко звучат оценки Б. Л. Пастернака в автобиографическом очерке «Люди и положения» (1957):
«Как я уже сказал, нашу близость преувеличивали. Однажды, во время обострения наших разногласий, у Асеева, где мы с ним объяснялись, он с обычным мрачным юмором так определил наше несходство: “Ну что же. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я – в электрическом утюге”.
Я не понимал его пропагандистского усердия, внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности.
Ещё непостижимее мне был журнал “Леф”, во главе которого он стоял, состав участников и система идей, которые в нём защищались. Единственным последовательным и честным в этом кружке отрицателей был Сергей Третьяков, доводивший своё отрицание до естественного вывода. Вместе с Платоном Третьяков полагал, что искусству нет места в молодом социалистическом государстве или, во всяком случае, в момент его зарождения. А то испорченное поправками, сообразными времени, нетворческое, ремесленное полуискусство, которое процветало в Лефе, не стоило затрачиваемых забот и трудов, и им легко было пожертвовать.
За вычетом предсмертного и бессмертного документа “Во весь голос”, позднейший Маяковский, начиная с “Мистерии-буфф”, недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощрённая бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий. И удивительно, что никакой Маяковский стал считаться революционным.
Но по ошибке нас считали друзьями, и, например, Есенин в период недовольства имажинизмом просил меня помирить и свести его с Маяковским, полагая, что я наиболее подхожу для этой цели.
Хотя с Маяковским мы были на “вы”, а с Есениным на “ты”, мои встречи с последним были ещё реже. Их можно пересчитать по пальцам, и они всегда кончались неистовствами. То, обливаясь слезами, мы клялись друг другу в верности, то завязывали драки до крови, и нас силою разнимали и растаскивали посторонние».
(Б. Л. Пастернак. «Люди и положения». С. 335–336)
За поворотом, в глубине
Лесного лога,
Готово будущее мне
Верней залога.
Его уже не втянешь в спор
И не заластишь.
Оно распахнуто, как бор,
Всё вглубь, всё настежь.
(Б. Пастернак. «За поворотом»)
Летом 1922 года в квартире на девятом этаже дома Вхутемаса на Мясницкой «рафинированный небожитель» познакомился с молодой семьёй Силловых: супругу Владимиру был 21 год, а его жене Ольге – 20. В составе литературной группы «Творчество» они по вызову А. В. Луначарского приехали из Владивостока и остановились первое время у Н. Асеева. Затем поэт часто встречался с ними в общежитии на Воздвиженке в их комнате – пустой, но с роялем посередине, на котором любил импровизировать «рафинированный небожитель». Журналист В. Силлов занимался историей революционного движения, читал лекции в Пролеткульте, составил библиографию В. В. Хлебникова; его жена училась в Высшем литературно-художественном институте, переводила с английского. О своём отношении к В. А. Силлову поэт сообщал в письме Н. К. Чуковскому 17 марта 1930 года:
«Не трогать, свежевыкрашен», –
Душа не береглась,
И память – в пятнах икр и щёк,
И рук, и губ, и глаз.
Я больше всех удач и бед
За то тебя любил,
Что пожелтелый белый свет
С тобой – белей белил.
И мгла моя, мой друг, божусь.
Он станет как-нибудь
Белей, чем бред, чем абажур,
Чем белый бинт на лбу!
8 января 1930 года Владимир Силлов был арестован, 13 февраля осуждён коллегией ОГПУ за «шпионаж и контрреволюционную пропаганду», а 16 февраля расстрелян.
Из письма к отцу 26 марта 1930 года:
«Да что и говорить. Вот тебе пример того, как я живу. Знал я одного человека, с женой и ребёнком, прекрасного, образованного, способного, в высшей степени и в лучшем смысле слова передового. Возрастом он был мальчик против меня, мы часто с ними встречались в периоде между 24-м и 26-м годами, а по роду своей деятельности (он был лектором по истории и теории литературы в пролеткульте и в нескольких рабочих клубах), главное же, по чистоте своих убеждений и по своим нравственным качествам он был, пожалуй, единственным, при моих обширных знакомствах, кто воплощал для меня живой укор в том, что я не как он – не марксист и т. д. и т. д. В последнее время я мало с кем встречаюсь. Недавно я случайно, и с месячным запозданьем узнал о том, что он погиб от той же болезни, что и первый муж покойной Лизы. После всего изложенного ты поймешь, как ужасен этот случай».
(Б. Л. Пастернак. Письма. 1927–1934. С. 415)
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью – убивают,
Нахлынут горлом и убьют!
От шуток с этой подоплёкой
Я б отказался наотрез.
Начало было так далёко,
Так робок первый интерес.
Но старость – это Рим, который
Взамен турусов и колёс
Не читки требует с актёра,
А полной гибели всерьёз.
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлёт раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
Письмо Н. К. Чуковскому было написано на следующий день после провальной премьеры «Бани» В. В. Маяковского. У подъезда театра Вс. Э. Мейерхольда «небожитель» встретил небесталанного вроде поэта Кирсанова, которого и спросил:
– Ты знал, что NN расстрелян?
– Давно-о-о… – протянул тот, как будто речь шла о женитьбе или получении квартиры. (См.: Э. Герштейн «О Пастернаке…». С. 385).
На этом отношения с Кирсановым прекратились – по жизни.
Время как время – ничего особенного.
Пастернак поспешил навестить Ольгу Силлову. Узнав о расстреле мужа, она пыталась выброситься из окна и ударом кулака разбила стекло, но её удержали. Шрам на руке уже зарубцевался…
Это иррационально, это как судьба.
Мы тасовались, как колода карт.
До выстрела Владимира Маяковского – взрыва Этны в предгорьи трусов и трусих – оставалось менее месяца.
Когда на последней неделе
Входил Он в Иерусалим,
Осанны навстречу гремели,
Бежали с ветвями за Ним.
А дни всё грозней и суровей,
Любовью не тронуть сердец.
Презрительно сдвинуты брови,
И вот послесловье, конец.
Свинцовою тяжестью всею
Легли на дворы небеса.
Искали улик фарисеи,
Юля перед ним, как лиса.
И тёмными силами храма
Он отдан подонкам на суд,
И с пылкостью тою же самой,
Как славили прежде, клянут.
Толпа на соседнем участке
Заглядывала из ворот,
Толклись в ожиданьи развязки
И тыкались взад и вперёд.
И полз шепоток по соседству,
И слухи со многих сторон.
И бегство в Египет и детство
Уже вспоминались, как сон.
Припомнился скат величавый
В пустыне, и та крутизна,
С которой всемирной державой
Его соблазнял сатана.
И брачное пиршество в Кане,
И чуду дивящийся стол,
И море, которым в тумане
Он к лодке, как посуху, шёл.
И сборище бедных в лачуге,
И спуск со свечою в подвал,
Где вдруг она гасла в испуге,
Когда воскрешённый вставал…