мультфильм фотография на которой меня нет
Мультфильм фотография на которой меня нет
Фотография, на которой меня нет
Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.
Из города на подводе приехал фотограф!
И не просто так приехал, по делу — приехал фотографировать.
И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.
Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.
Учитель и учительница — муж с женою — стали думать, где поместить фотографа на ночевку.
Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.
Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:
— Им тама нельзя. Ямщиков набьется полна изба. Пить начнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. — Тетка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: — Вшей напустют…
— Я чичас! Я мигом! — Тетка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу.
Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу, конечно же, в доме Чехова — самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.
Вздохнул облегченно учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло — все переживали.
Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.
Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние — в середине, плохие — назад — так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберешь, кто заснят? Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы — люди пропащие… Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.
Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом. Ночью наступила расплата за отчаянный разгул у меня заболели ноги. Они всегда ныли от «рематизни», как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу — тотчас нудь в ногах переходила в невыносимую боль.
Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.
И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.
— Так я и знала! Так я и знала! — проснулась и заворчала бабушка. — Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печенки, не говорила: «Не студися, не студися!» — повысила она голос. — Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет? Загибат теперь! Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! — Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. — И меня загибат…
Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками — ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.
— Зде-е-е-ся. — по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.
— Зде-е-еся! — передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и все шумела: — Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: — Эк его умучило! Эк его крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел…
Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке — лечит она меня.
Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.
— Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
Мультфильм фотография на которой меня нет
Когда выселили из дома деда Павла с семьей — не знаю, но как выселяли других, точнее, выгоняли семьи на улицу из собственных домов — помню я, помнят все старые люди.
Раскулаченных и подкулачников выкинули вон глухой осенью, стало быть, в самую подходящую для гибели пору. И будь тогдашние времена похожими на нынешние, все семьи тут же и примерли бы. Но родство и землячество тогда большой силой были, родственники дальние, близкие, соседи, кумовья и сватовья, страшась угроз и наветов, все же подобрали детей, в первую голову грудных, затем из бань, стаек, амбаров и чердаков собрали матерей, беременных женщин, стариков, больных людей, за ними «незаметно» и всех остальных разобрали по домам.
Днем «бывшие» обретались по тем же баням и пристройкам, на ночь проникали в избы, спали на разбросанных попонах, на половиках, под шубами, старыми одеялишками и на всякой бросовой рямнине. Спали вповалку, не раздеваясь, все время готовые на вызов и выселение.
Прошел месяц, другой. Пришла глухая зима, «ликвидаторы», радуясь классовой победе, гуляли, веселились и как будто забыли об обездоленных людях. Тем надо было жить, мыться, рожать, лечиться, кормиться. Они прилепились к пригревшим их семьям либо прорубили окна в стайках, утеплили и отремонтировали давно заброшенные зимовья иль времянки, срубленные для летней кухни.
Картошка, овощь, соленая капуста, огурцы, бочки с грибами оставались в подвалах покинутых подворий. Их нещадно и безнаказанно зорили лихие людишки, шпана разная, не ценящая чужого добра и труда, оставляя открытыми крышки погребов и подвалов. Выселенные женщины, ночной порой ходившие в погреба, причитали о погибшем добре, молили Бога о спасении одних и наказании других. Но в те годы Бог был занят чем-то другим, более важным, и от русской деревни отвернулся. Часть кулацких пустующих домов — нижний конец села весь почти пустовал, тогда как верхний жил справнее, но «задарили, запоили» верховские активистов — шел шепот по деревне, а я думаю, что активистам-ликвидаторам просто ловчее было зорить тех, кто поближе, чтоб далеко не ходить, верхний конец села держать «в резерве». Словом, живучий элемент начал занимать свои пустующие избы или жилье пролетарьев и активистов, переселившихся и покинутые дома, занимали и быстро приводили их в божеский вид. Крытые как попало и чем попало низовские окраинные избушки преобразились, ожили, засверкали чистыми окнами.
Многие дома в нашем селе строены на две половины, и не всегда во второй половине жили родственники, случалось, просто союзники по паю. Неделю, месяц, другой они могли еще терпеть многолюдство, теснотищу, но потом начинались раздоры, чаще всего возле печи, меж бабами-стряпухами. Случалось, семья выселенцев снова оказывалась на улице, искала приюту. Однако большинство семейств все же ужились между собой. Бабы посылали парнишек в свои заброшенные дома за припрятанным скарбом, за овощью в подвал. Сами хозяйки иной раз проникали домой. За столом сидели, спали на кровати, на давно не беленной печи, управлялись по дому, крушили мебелишку новожители.
«Здравствуйте», — остановившись возле порога, еле слышно произносила бывшая хозяйка дома. Чаще всего ей не отвечали, кто от занятости и хамства, кто от презрения и классовой ненависти.
У Болтухиных, сменивших и загадивших уже несколько домов, насмехались, ерничали: «Проходите, хвастайте, чего забыли. »«Да вот сковороду бы взять, чигунку, клюку, ухват — варить…»«Дак че? Бери, как свое…» — Баба вызволяла инвентарь, норовя, помимо названного, прихватить и еще чего-нибудь: половичишки, одежонку какую-никакую, припрятанный в ей лишь известном месте кусок полотна или холста.
Заселившие «справный» дом новожители, прежде всего бабы, стыдясь вторжения в чужой угол, опустив долу очи, пережидали, когда уйдет «сама». Болтухины же следили за «контрой», за недавними своими собутыльниками, подругами и благодетелями — не вынесет ли откудова золотишко «бывшая», не потянут ли из захоронки ценную вещь: шубу, валенки, платок. Как уличат пойманного злоумышленника, сразу в крик: «А-а, воруешь? В тюрьму захотела. » — «Да как же ворую… это же мое, наше…» — «Было ваше, стало наше! Поволоку вот в сельсовет…»
Попускались добром горемыки. «Подавитесь!» — говорили. Катька Болтухина металась по селу, меняла отнятую вещь на выпивку, никого не боясь, ничего не стесняясь. Случалось, тут же предлагала отнятое самой хозяйке. Бабушка моя, Катерина Петровна, все деньжонки, скопленные на черный день, убухала, не одну вещь «выкупила» у Болтухиных и вернула в описанные семьи.
К весне в пустующих избах были перебиты окна, сорваны двери, истрепаны половики, сожжена мебель. За зиму часть села выгорела. Молодняк иногда протапливал печи в домнинской или какой другой просторной избе и устраивал там вечерки. Не глядя на классовые расслоения, парни щупали по углам девок. Ребятишки как играли, так и продолжали играть вместе. Плотники, бондари, столяры и сапожники из раскулаченных потихоньку прилаживались к делу, смекали заработать на кусок хлеба. Но и работали, и жили в своих, чужих ли домах, пугливо озираясь, ничего капитально не ремонтируя, прочно, надолго не налаживая, жили, как в ночевальной заезжей избе. Этим семьям предстояло вторичное выселение, еще более тягостное, при котором произошла единственная за время раскулачивания трагедия в нашем селе.
Немой Кирила, когда первый раз Платоновских выбрасывали на улицу, был на заимке, и ему как-то сумели втолковать после, что изгнание из избы произошло вынужденное, временное. Однако Кирила насторожился и, живя скрытником на заимке со спрятанным конем, не угнанным со двора в колхоз по причине дутого брюха и хромой ноги, нет-нет и наведывался в деревню верхом.
Кто-то из колхозников или мимоезжих людей и сказал на заимке Кириле, что дома у них неладно, что снова Платоновских выселяют. Кирила примчался к распахнутым воротам в тот момент, когда уже вся семья стояла покорно во дворе, окружив выкинутое барахлишко. Любопытные толпились в проулке, наблюдая, как самое Платошиху нездешние люди с наганами пытаются тащить из избы. Платошиха хваталась за двери, за косяки, кричала зарезанно. Вроде уж совсем ее вытащат, но только отпустят, она сорванными, кровящими ногтями вновь находит, за что уцепиться.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Астафьев Виктор Петрович
Книга «Фотография, на которой меня нет»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
Виктор Петрович Астафьев
Фотография, на которой меня нет
Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.
Из города на подводе приехал фотограф!
И не просто так приехал, по делу — приехал фотографировать.
И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.
Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.
Учитель и учительница — муж с женою — стали думать, где поместить фотографа на ночевку.
Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.
Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:
— Им тама нельзя. Ямщиков набьется полна изба. Пить начнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. — Тетка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: — Вшей напустют…
— Я чичас! Я мигом! — Тетка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу.
Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу, конечно же, в доме Чехова — самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.
Вздохнул облегченно учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло — все переживали.
Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.
Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние — в середине, плохие — назад — так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберешь, кто заснят? Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы — люди пропащие… Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.
Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом. Ночью наступила расплата за отчаянный разгул у меня заболели ноги. Они всегда ныли от «рематизни», как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу — тотчас нудь в ногах переходила в невыносимую боль.
Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.
И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.
— Так я и знала! Так я и знала! — проснулась и заворчала бабушка. — Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печенки, не говорила: «Не студися, не студися!» — повысила она голос. — Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет? Загибат теперь! Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! — Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. — И меня загибат…
Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками — ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.
— Зде-е-е-ся. — по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.
— Зде-е-еся! — передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и все шумела: — Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: — Эк его умучило! Эк его крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел…
Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке — лечит она меня.
Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.
— Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
— И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской…
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Фотография, на которой меня нет
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Астафьев Виктор Петрович
Фотография, на которой меня нет
Фотография, на которой меня нет
Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.
Из города на подводе приехал фотограф!
И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.
Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.
Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.
Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:
Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.
Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.
И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.
Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.
— Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
— И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской.
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:
— Дрыхнешь, старый одер. А тут хоть пропади!
— Да не сплю я, не сплю. Че делать-то?
Разбудился от голосов. Санька препирался или ругался с бабушкой в кути.
Краткое содержание «Фотография, на которой меня нет» В. П. Астафьева
В рассказе Астафьев описывает период раскулачивания, жизнь и быт крестьян сибирской деревеньки. Краткое содержание «Фотографии, на которой меня нет» В. Астафьева поможет узнать главных героев и фабулу рассказа. История о старой фотографии, сделанной приезжим фотографом в то далекое время. Писатель описывает случай, произошедший с ним в детстве. Когда приезжал фотограф, мальчишка лежал с больными ногами, и не смог идти фотографироваться.
Основные персонажи рассказа
«Фотография, на которой меня нет» кратко
Главный герой рассказа, мальчик Витя, живет с бабушкой и дедушкой в сибирской деревне Овсянка; родители мальчика умерли. Однажды зимой в деревню приезжает фотограф из города, чтобы сделать общий снимок всей школы.
Накануне съемки Витя и его друг Санька катаются на санках и набирают полные валенки снега. Ночью у Вити начинают ужасно болеть ноги от ревматизма: это случается каждый раз, когда мальчик застужает ноги. Витя воет и плачет от боли. Бабушка ругает его за безответственность. Всю ночь старушка лечит внука народными средствами, растирая ему ноги и т.д. Ночью дед затапливает баню, бабушка уносит туда Витю и снова растирает ему ноги и т.д. Наконец под утро мальчик засыпает.
На следующий день Санька приходит к Вите и зовет на фотосъемку. Увидев, что друг не может ходить от боли, Санька в знак солидарности решает тоже не идти фотографироваться. После этого Витя неделю не ходит в школу из-за болей в ногах. В эти дни его навещает школьный учитель Евгений Николаевич. Мужчина спрашивает про здоровье мальчика и вручает ему фотографию: на ней есть все ученики и двое учителей, но, конечно, нет Вити и Саньки. Витя едва не плачет оттого, что не попал на фотографию.
Бабушка Вити угощает учителя чаем и сладостями. Тот рассказывает, что вчера какой-то добрый человек подбросил ему к дому воз дров. Бабушка и все село знают, кто это сделал, но не говорят учителю. В деревне все уважают эту милую семейную пару учителей за их вежливость и отзывчивость; кто-то из местных тайно подбрасывает им дрова, кто-то приносит молоко, сметану и т.д. Учителю около 25 лет, у него немного печальные и очень добрые глаза. Его жена-учительница недавно родила сына. Когда пара только приехала в село, в школе не парт и тетрадей, на весь класс был один учебник и карандаш. Учитель помог детям приобрести учебники, тетради, краски и т.д., за свои деньги установил в школе парты.
В эту зиму, после визита фотографа, Витя много болеет и пропускает уроки. Весной учитель водит детей в лес, где они беседуют о природе, приметах и т.д. В одном из походов учитель видит змею. Боясь за жизнь учеников, мужчина свирепо бьет змею палкой, пока та не умирает. Потом дети объясняют учителю, что змею нельзя бить, махая палкой через плечо: так ее можно забросить на себя. Учитель признается, что впервые в жизни видел змею. Спустя годы взрослый Виктор с нежностью и благодарностью вспоминает своих добрых школьных учителей. Виктор сожалеет, что многие ребята из его школы (с той самой общей фотографии) впоследствии погибли на войне 1941–1945 гг.
Виктор также помнит, как в его селе происходило раскулачивание зажиточных крестьян (вероятно, в 1930‑е гг.). Осенью бригады “ликвидаторов” выселяли раскулаченные семьи на улицу. Обездоленные люди ютились у родных, селились во времянках и терпели всяческие лишения. “Ликвидаторы” действовали хладнокровно и безжалостно. Однажды “ликвидаторы” пришли выселять семью Платоновских. Хозяйка дома отказывалась покидать дом, тогда один из “ликвидаторов” ударил ее сапогом по лицу. В ответ немой крестьянин Кирила накинулся с топором на “ликвидатора”, изувечив его насмерть. Кирилу арестовали, а выселение раскулаченных семей ускорилось. Бедных Платоновских выслали в город, после чего о них никто не слышал (вероятно, их сослали или расстреляли).
В те же годы были раскулачены и выселены из своих домов прадед и дед Вити; прадеда сослали в тюрьму, где тот вскоре умер.
Рассказ «Конь с розовой гривой» Астафьева В. П. был написан в 1968 году. Произведение вошло в повесть писателя для детей и юношества «Последний поклон». На нашем сайте можно прочитать краткое содержание «Коня с розовой гривой», который изучают в 6 классе. В рассказе «Конь с розовой гривой» Астафьев раскрывает тему взросления ребенка, формирования его характера и мировоззрения. Произведение считается автобиографичным, описывающим эпизод из детства самого автора.
Короткий пересказ «Фотография, на которой меня нет»
Глухой зимой нашу школу взбудоражило невероятное событие: к нам едет фотограф из города. Фотографировать он будет «не деревенский люд, а нас, учащихся овсянской школы». Возник вопрос — где селить такого важного человека? Молодые учителя нашей школы занимали половину ветхого домишки, и у них был вечно орущий малыш. «Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя». Наконец фотографа пристроили у десятника сплавной конторы, самого культурного и уважаемого человека в селе.
Весь оставшийся день школьники решали, «кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки». По всему выходило, что меня и левонтьевского Саньку посадят в самый последний, задний ряд, поскольку мы «не удивляли мир прилежанием и поведением». Даже подраться не получилось — ребята просто прогнали нас. Тогда мы начали кататься с самого высокого обрыва, и я начерпал полные катанки снега.
Ночью у меня начали отчаянно ныть ноги. Я застудился, и начался приступ болезни, которую бабушка Катерина называла «рематизня» и утверждала, что я унаследовал её от покойной мамы. Бабушка лечила меня всю ночь, и уснул я только под утро. Утром за мной пришёл Санька, но пойти фотографироваться я не смог, «подломились худые ноги, будто не мои они были». Тогда Санька заявил, что тоже не пойдёт, а сфотографироваться успеет и потом — жизнь-то долгая. Бабушка нас поддержала, пообещав свезти меня к самому лучшему фотографу в городе. Только меня это не устраивало, ведь на фото не будет нашей школы.
В школу я не ходил больше недели. Через несколько дней к нам зашёл учитель и принёс готовую фотографию. Бабушка, как и остальные жители нашего села, относилась к учителям очень уважительно. Они ко всем были одинаково вежливы, даже к ссыльным, и всегда готовы были помочь. Даже Левонтия, «лиходея из лиходеев», наш учитель смог утихомирить. Помогали им деревенские, как могли: кто за дитём посмотрит, кто горшок молока в избе оставит, кто воз дров привезёт. На деревенских свадьбах учителя были самыми почётными гостями.
Работать они начинали в «доме с угарными печами». В школе не было даже парт, не говоря уже о книжках с тетрадками. Дом, в котором разместилась школа, срубил ещё мой прадед. Я там родился и смутно помню и прадеда, и домашнюю обстановку. Вскоре после моего рождения родители отселились в зимовье с протекающей крышей, а ещё через некоторое время прадеда раскулачили.
Раскулаченных тогда выгоняли прямо на улицу, но родня не давала им погибнуть. «Незаметно» бездомные семьи распределялись по чужим домам. Нижний конец нашего села был полон пустых домов, оставшихся от раскулаченных и высланных семей. Их-то и занимали люди, выброшенные из родных жилищ накануне зимы. В этих временных пристанищах семьи не обживались — сидели на узлах и ждали повторного выселения. Остальные кулацкие дома занимали «новожители» — сельские тунеядцы. За какой-нибудь год они доводили справный дом до состояния хибары и переселялись в новый.
Из своих домов люди выселялись безропотно. Только один раз за моего прадеда заступился глухонемой Кирила. «Знавший только угрюмую рабскую покорность, к сопротивлению не готовый, уполномоченный не успел даже и о кобуре вспомнить. Кирила всмятку разнёс его голову» ржавым колуном. Кирилу выдали властям, а прадеда с семьёй выслали в Игарку, где он и умер в первую же зиму.
В моей родной избе сперва было правление колхоза, потом жили «новожители». То, что от них осталось, отдали под школу. Учителя организовали сбор вторсырья, и на вырученные деньги купили учебники, тетради, краски и карандаши, а сельские мужики бесплатно смастерили нам парты и лавки. Весной, когда тетради кончались, учителя вели нас в лес и рассказывали «про деревья, про цветки, про травы, про речки и про небо».
Уже много лет прошло, а я всё ещё помню лица моих учителей. Фамилию их я забыл, но осталось главное — слово «учитель». Фотография та тоже сохранилась. Я смотрю на неё с улыбкой, но никогда не насмехаюсь. «Деревенская фотография — своеобычная летопись нашего народа, настенная его история, а ещё не смешно и оттого, что фото сделано на фоне родового, разорённого гнезда».
Рассказ Виктора Астафева «Мальчик в белой рубахе», написанный в 1968 году, является очень серьезным и трагическим. Сюжет рассказа разворачивается вокруг одной семьи – матери и трех её сыновей. При подготовке к уроку по литературе предлагаем прочитать краткое содержание «Мальчик в белой рубашке» для читательского дневника.
Видео краткое содержание Фотография, на которой меня нет
Рассказ опубликован в сборнике «Далекая и близкая сказка». Книга классика отечественной литературы адресована подрастающему поколению.