автор книги царь рыба

Автор книги царь рыба

автор книги царь рыба. Смотреть фото автор книги царь рыба. Смотреть картинку автор книги царь рыба. Картинка про автор книги царь рыба. Фото автор книги царь рыба

Об авторе этой книги

У родного села Виктора Петровича Астафьева скромнейшее имя – Овсянка. Что тут на ум приходит? Крупа да каша из самых простецких; чья-то жалоба, что «на одной овсянке жили»…

Не всякий и не сразу припомнит, что овсянка – это еще и птица или, как с неожиданной нежностью пишет в своем знаменитом словаре Владимир Даль, «пташка… зеленоватый хребтик, желтоватый зобок».

Судьба Овсянки горько типична для множества русских деревень. Ее, а с ней и семью будущего писателя не миновали ни раскулачивание, ни высылки, ни страшные потери военных лет. Астафьевские детство и юность – из самых тяжких. Вдоволь было и голода, и холода, и сиротливо прожитых годов, и фронтовых мытарств, душевных и самых что ни на есть буквально ран и шрамов. Даже в мирное время продолжал неотступно стоять перед его глазами «клочок берега, без дерев, даже без единого кустика, на глубину лопаты пропитанный кровью, раскрошенный взрывами… где ни еды, ни курева, патроны со счета, где бродят и мрут раненые». Так напишет Астафьев много лет спустя в романе «Прокляты и убиты».

Казалось бы, где уж тут уцелеть какой-нибудь птахе с ее песенкой… Но старинная пословица гласит: «Овес и сквозь лапоть прорастет». Так упрямо, настойчиво пробивался и талант писателя. Сквозь еще одно из выпавших на его долю лишений, которое на сухом канцелярском языке именуется «незавершенным образованием». Сквозь равнодушие встречавшихся иной раз на его пути «профессиональных» литераторов и редакторов (саднящая память об этом явственно ощутима в книге «Печальный детектив»). И конечно, сквозь преграды, в изобилии возводившиеся в минувшие времена перед правдивым словом обо всех пережитых народом трагедиях.

На празднествах в честь семидесятилетия Виктора Петровича кто-то, припомнив известное американское выражение, назвал его «селфмейдменом» – человеком, который сделал себя сам. Действительно, вроде бы редко кому из нынешних литераторов так впору это определение. Кто тут станет спорить? Никто, пожалуй… кроме самого «селфмейдмена»!

Недаром, наверное, назвал он одну из своих лучших книг – «Последний поклон». Неиссякаемой благодарностью проникнута и она, и лежащая перед вами «Царь-рыба», да и многие другие астафьевские произведения суровой своей «колыбели» – Сибири во всей ее многоликой красе: от мощного и грозного Енисея до тех самых малых птах с их разноцветными «хребтиками» и «зобками» и – в особенности – множеству людей, скрашивавших и освещавших нелегкую жизнь подростка, начиная с незабвенной бабушки Катерины Петровны. Этот образ критики давно и справедливо ставят рядом с другой бабушкой – из знаменитой автобиографической трилогии Максима Горького. Такие, как она, истовые труженики с детских лет помнятся писателю прямо-таки в каком-то священном и одновременно улыбчивом нимбе: «Прыгая, балуясь, как бы заигрывая с дядей Мишей, стружки солнечными зайчиками заскакивали на него, сережками висли на усах, на ушах и даже на дужки очков цеплялись». А то и в совсем возвышенном, торжественном, почти библейском тоне описаны, как, например, в «Царь-рыбе»: «Никаких больше разговоров. Бригада ужинает. Венец всех свершений и забот – вечерняя трапеза, святая, благостная, в тихую радость и во здравие тем она, кто добыл хлеб насущный своим трудом и потом».

Помимо таких бегло, но четко очерченных тружеников, как бакенщик Павел Егорович, привыкший к грозному шуму енисейских порогов, как мы – к тиканью часов; как отважные и неподкупные рыбинспектора, гроза браконьеров Семен и сменивший его Черемисин; или как тетя Таля, истинная совесть («вроде прокурора») таежного поселка, в этой книге есть и люди, показанные, как говорится, крупным планом.

Схожая участь и у его закадычного приятеля и такого же вечного работника Акима, столь же неказистого на вид «паренька в светленьких и жидких волосенках, с приплюснутыми глазами и совершенно простодушной на тонкокожем изветренном (какой красноречивый эпитет! – А. Т.) лице улыбкой».

Аким – уже самая настоящая безотцовщина – тоже сызмальства возглавил семью, все возраставшую благодаря какому-то простодушному, детскому легкомыслию матери, которую он и поругивал, и жалел.

Благо еще, что старшая сестра Касьянка оказалась совершенно под стать ему, и под их водительством вся местная малышня превратилась в какое-то смешное и трогательное подобие взрослой артели, по мере сил стараясь хоть чем-то помочь рыбакам: «Навстречу, разбрызгивая холодную воду, спешили помощники-парнишки, кто во что одетый, тоже хватались за борта, выпучив глаза, помогали вроде тащить…»

И хотя они, по правде сказать, «больше волоклись за лодками», но уж так стараются, что артельщики не только не осаживают суетливую «мелочь», но «не большому начальнику, а им, малым людям, охотно, вперебой докладывают, какая шла сегодня рыба, где попадалась лучше, где хуже…». И поди разберись, что это было – игра или какая-то подсознательная педагогика! Во всяком случае, эта воробьиная стайка ребят не просто пригрелась и кормится возле общего котла, но уже принимает к сердцу удачи и заботы взрослых, исподволь приобщаясь к труду и строгому артельному уставу: без дела не сидеть! «Самый уж разнестроевой (как здесь аукнулось в языке армейское прошлое автора! – А. Т.) карапуз… и тот был захвачен трудовым потоком – старательно резал лук острущим ножом на лопатке весла…»

Не только на этих страницах сказывается сердечное пристрастие писателя к «малым людям». «Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них, – досадует он. – Вот долдоним: дети – счастье, дети – радость, дети – свет в окошке! Но дети – это еще и мука наша. Вечная наша тревога. Дети – это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу – все наголо видать».

Любовь, огромное внимание, сострадание к детям и подросткам, так часто обделенным заботой, участием, лаской, буквально пронизывает астафьевскую прозу. Вот случайно встреченная на пристани и навсегда оставшаяся в памяти со своим детским горем «большеротая, толстопятая девчушка» с глазами «северного, застенчиво-тихого свету». Вот осиротевшая двоюродная сестренка – «ну вылитый ангел! – только заморенный»: «Я дотронулся до беленьких, в косу заплетенных, мягких волос девочки, нашарил сосновую хвоинку, вытащил ее и, пробежав рукою по затылку, запавшему возле шеи от недоедов, задержался в желобке, чувствуя пальцами слабую детскую кожу, отпотевшую под косой…»

Подобное же отношение к детям – драгоценная черта и некоторых дорогих автору героев, например, капитана утлой енисейской посудины с задорным именем «Бедовый». Внешность у Парамона Парамоновича пугающая, и пьяница он не из последних. Но до чего ворчливо-трогателен он в своей заботе о юном матросе Акиме, как воспитывает его на собственном «пагубном примере»: «Я бы счас, юноши-товаришшы, при моем-то уме и опыте где был? – Парамон Парамонович надолго погружался в молчание, выразительно глядел ввысь и, скатываясь оттуда, поникал. – Глотка моя хищная всю мою карьеру сглотила. »

Аким тоже карьеры не сделал, оставшись простым «работягой», но стал таким же добрым и безотказным человеком, как его друг, рано сгоревший от рака Колька. Он и подлинный – и, как нередко бывает, малооцененный, оставшийся почти никому не известным, – подвиг совершил, спася от смерти и заботливо выходив заболевшую в глухом таежном углу девушку.

Источник

Царь-рыба

Скачать книгу

О книге «Царь-рыба»

Каждый человек несет ответственность за все, что совершает. Это знают все, но не все помнят об этом в тот момент, когда делают что-то не очень хорошее. Одной из тем повести Виктора Петровича Астафьева «Царь-рыба» и является тема ответственности. Это произведение рекомендовано для детей, чтобы заставить их задуматься о последствиях своих действий. Однако с уверенностью можно сказать, что повесть будет интересна читателю любого возраста.

Главным героем является сельский мужчина Игнатьич. Он уважаем за свой ум и способность дать мудрый совет, может помочь, когда это требуется. Игнатьич все делает так как нужно, но вот в поступках его слишком мало искренности. Мужчина занимается ловлей рыбы, он делает это не просто ради удовольствия, а ради наживы. У него есть особое чутье рыбака, и он не стесняется им пользоваться ради собственной выгоды. Игнатьич занимается браконьерством, нанося урон природе родного края, но ему слишком важно получить как можно больше. И вот однажды он сталкивается с Царь-рыбой, которая заставляет его многое переосмыслить.

В повести писатель рассказывает взаимоотношениях людей, ответственность человека прослеживается не только в отношении природы, но и в отношении близких людей, а порой даже и не знакомых. Автор заставляет задуматься о том, как часто из жадности и стремления поживиться наносится вред окружающему миру и людям. Он напоминает о доброте и сострадании – о том, что человечность гораздо важнее материальной выгоды.

На нашем сайте вы можете скачать книгу «Царь-рыба» Астафьев Виктор Петрович бесплатно и без регистрации в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.

Мнение читателей

После этой книги по-настоящему захотелось побывать на Енисее, в маленьких приречных посёлках, хотя в наше время это уже, безусловно, будет не то.

Источник

Царь-рыба — Астафьев В.П.

Мол­чал, заду­мав­шись, и я,
При­выч­ным взгля­дом созерцая
Зло­ве­щий празд­ник бытия,
Смя­тен­ный вид род­ного края.

Нико­лай Рубцов

Если мы будем себя вести как сле­дует, то мы, рас­те­ния и живот­ные, будем суще­ство­вать в тече­ние мил­ли­ар­дов лет, потому что на солнце есть боль­шие запасы топ­лива и его рас­ход пре­красно регулируется.

Хал­дор Шелли

Часть первая

По своей воле и охоте редко уж мне при­хо­дится ездить на родину. Все чаще зовут туда на похо­роны и поминки — много родни, много дру­зей и зна­ком­цев — это хорошо: много любви за жизнь полу­чишь и отдашь, да хорошо, пока не подой­дет пора близ­ким тебе людям падать, как падают в ста­ром бору пере­сто­я­лые сосны, с тяже­лым хру­стом и дол­гим выдохом…

Однако дово­ди­лось мне бывать на Ени­сее и без зова крат­ких скорб­ных теле­грамм, выслу­ши­вать не одни при­чи­та­ния. Слу­ча­лись счаст­ли­вые часы и ночи у костра на берегу реки, подра­ги­ва­ю­щей огнями баке­нов, до дна про­би­той золо­тыми кап­лями звезд; слу­шать не только плеск волн, шум ветра, гул тайги, но и нето­роп­ли­вые рас­сказы людей у костра на при­роде, по-осо­бен­ному откры­тых, рас­сказы, откро­ве­ния, вос­по­ми­на­ния до тем­но­зори, а то и до утра, зани­ма­ю­ще­гося спо­кой­ным све­том за даль­ними пере­ва­лами, пока из ничего не воз­ник­нут, не напол­зут лип­кие туманы, и слова сде­ла­ются вяз­кими, тяже­лыми, язык непо­во­рот­лив, и ого­нек при­тух­нет, и все в при­роде обре­тет ту дол­го­ждан­ную миро­твор­ность, когда слышно лишь мла­ден­че­ски-чистую душу ее. В такие минуты оста­ешься как бы один на один с при­ро­дою и с чуть бояз­ной тай­ной радо­стью ощу­тишь: можно и нужно, нако­нец-то, дове­риться всему, что есть вокруг, и неза­метно для себя отмяк­нешь, словно лист или тра­винка под росою, уснешь легко, крепко и, засы­пая до пер­вого луча, до проб­ного пти­чьего пере­бора у лет­ней воды, с вечера хра­ня­щей пар­ное тепло, улыб­нешься давно забы­тому чув­ству — так вот вольно было тебе, когда ты ника­кими еще вос­по­ми­на­ни­ями не нагру­зил память, да и сам себя едва ли пом­нил, только чув­ство­вал кожей мир вокруг, при­вы­кал гла­зами к нему, при­креп­лялся к древу жизни коро­тень­ким стер­жень­ком того самого листа, каким ощу­тил себя сей­час вот, в ред­кую минуту душев­ного покоя…

Но так уж устроен чело­век: пока он жив — рас­тре­во­женно рабо­тают его сердце, голова, вобрав­шая в себя не только груз соб­ствен­ных вос­по­ми­на­ний, но и память о тех, кто встре­чался на рос­ста­нях жизни и навсе­гда канул в бур­ля­щий люд­ской водо­во­рот либо при­ки­пел к душе так, что уж не ото­рвать, не отде­лить ни боль его, ни радость от своей боли, от своей радости.

…Тогда еще дей­ство­вали орден­ские про­езд­ные билеты, и, полу­чив наград­ные деньги, ско­пив­ши­еся за войну, я отпра­вился в Игарку, чтобы вывезти из Запо­ля­рья бабушку из Сисима.

Дядья мои Ваня и Вася погибли на войне, Костька слу­жил во флоте на Севере, бабушка из Сисима жила в дом­ра­бот­ни­цах у заве­ду­ю­щей пор­то­вым мага­зи­ном, жен­щины доб­рой, но пло­до­ви­той, смер­тельно устала от детей, вот и про­сила меня пись­мом выз­во­лить ее с Севера, от чужих, пусть и доб­рых людей.

Я мно­гого ждал от той поездки, но самое зна­ме­на­тель­ное в ней ока­за­лось все же, что выса­дился я с паро­хода в момент, когда в Игарке опять что-то горело, и мне пока­за­лось: никуда я не уез­жал, не про­мельк­нули мно­гие годы, все как сто­яло, так и стоит на месте, вон даже такой при­выч­ный пожар полы­хает, не вызы­вая раз­лада в жизни города, не про­из­во­дит сбоя в ритме работы. Лишь ближе к пожару тол­пился и бегал кой-какой народ, гун­дели крас­ные машины, по заве­ден­ному здесь обы­чаю качая воду из лыв и озе­рин, рас­по­ло­жен­ных меж домов и улиц, громко тре­щала, клу­би­лась чер­ным дымом постройка, к пол­ному моему удив­ле­нию ока­зав­ша­яся рядом с тем домом, где жила в дом­ра­бот­ни­цах бабушка из Сисима.

Хозяев дома не ока­за­лось. Бабушка из Сисима в сле­зах пре­бы­вала и в панике: соседи начали на вся­кий слу­чай выно­сить иму­ще­ство из квар­тир, а она не смела — не свое добро-то, вдруг чего потеряется.

Ни обоп­нуться, ни рас­це­ло­ваться, ни всплак­нуть, блюдя обы­чай, мы не успели. Я с ходу при­нялся увя­зы­вать чужое иму­ще­ство. Но скоро рас­пах­ну­лась дверь, через порог рух­нула туч­ная жен­щина, доползла на чет­ве­рень­ках до шкаф­чика, глот­нула вале­ри­анки прямо из пузырька, отды­ша­лась маленько и сла­бым мано­ве­нием руки ука­зала пре­кра­тить под­го­товку к эва­ку­а­ции: на улице успо­ко­и­тельно забря­кали в пожар­ный коло­кол — чему надо сго­реть, то сго­рело, пожар, слава Богу, на сосед­ние поме­ще­ния не пере­ки­нулся, машины разъ­ез­жа­лись, оста­вив одну дежур­ную, из кото­рой неспешно поли­вали чадя­щие голо­вешки. Вокруг пожа­рища сто­яли мол­ча­ли­вые, ко всему при­выч­ные горо­жане, и только сажей пере­пач­кан­ная плос­ко­с­пин­ная ста­руха, держа за ручку спа­сен­ную попе­реч­ную пилу, голо­сила по кому-то или по чему-то.

При­шел с работы хозяин, бело­рус, парень здо­ро­вый, с неожи­дан­ною для его роста и наци­о­наль­но­сти про­дув­ной рожей и харак­те­ром. Мы с ним и с хозяй­кою крепко выпили. Я погру­зился в вос­по­ми­на­ния о войне, хозяин, гля­нув на мою медаль и орден, ска­зал с тос­кой, но безо вся­кой, впро­чем, зло­сти, что у него тоже были и награды, и чины, да вот сплыли.

Назав­тра был выход­ной. Мы с хозя­и­ном пилили дрова в Мед­ве­жьем логу. Бабушка из Сисима соби­ра­лась в дорогу, брюз­жала под нос: «Мало имя меня, дак ишшо и пальня спла­ти­руют!» Но я пилил дрова в охотку, мы пере­шу­чи­ва­лись с хозя­и­ном, соби­ра­лись идти обе­дать, как появи­лась по-над логом бабушка из Сисима, обша­рила низину не совсем еще выпла­кан­ными гла­зами и, обна­ру­жив нас, пота­щи­лась вниз, хва­та­ясь за ветки. За нею плелся худень­кий, тре­вожно зна­ко­мый мне паре­нек в кепочке-вось­ми­клинке, в обор­ками вися­щих на нем шта­нах. Он сму­щенно и при­ветно мне улы­бался. Бабушка из Сисима ска­зала по-библейски:

Да, это был тот самый малый, что, еще не научив­шись ходить, умел уже мате­риться и с кото­рым одна­жды чуть не сго­рели мы в руи­нах ста­рого игар­ского драмтеатра.

Отно­ше­ния мои после воз­вра­ще­ния из дет­дома в лоно роди­мой семьи опять не сло­жи­лись. Видит Бог, я пытался их сло­жить, какое-то время был сми­рен, услуж­лив, рабо­тал, кор­мил себя, часто и мачеху с ребя­тиш­ками — папа, как и прежде, про­пи­вал вес до копейки и, сле­дуя воль­ным зако­нам бро­дяг, куро­ле­сил по свету, не забо­тясь о детях и доме.

Кроме Кольки, был уже в семье и Толька, а тре­тий, как явствует из попу­ляр­ной совре­мен­ной песни, хочет он того или не хочет, «дол­жен уйти», хотя в любом воз­расте, на сем­на­дца­том же году осо­бенно, страшно ухо­дить на все четыре сто­роны — маль­чишка не пере­бо­рол еще себя, парень не взял над ним вла­сти — воз­раст пере­пут­ный, неустой­чи­вый. В эти годы парни, да и девки тоже, совер­шают больше всего дер­зо­стей, глу­по­стей и отча­ян­ных поступков.

Но я ушел. Навсе­гда. Чтоб не быть «гро­мо­от­во­дом», в кото­рый вса­жи­ва­лась вся пустая и огнен­ная энер­гия гуле­вого папы и год от года все более дича­ю­щей, необуз­дан­ной в гневе мачехи, ушел, но тихо пом­нил: есть у меня какие-ника­кие роди­тели, глав­ное, ребята, бра­тья и сестры, Колька сооб­щил — уже пятеро! Трое пар­ней и две девочки. Парни дово­ен­ного про­из­вод­ства, девочки созда­лись после того, как, пово­е­вав под Ста­лин­гра­дом в составе трид­цать пятой диви­зии в долж­но­сти коман­дира соро­ка­пятки, папа, по ране­нию в уда­лую голову, был комис­со­ван домой.

Я воз­го­релся жела­нием пови­дать бра­тьев и сестер, да, что скры­вать, и папу тоже пови­дать хоте­лось. Бабушка из Сисима со вздо­хом напут­ство­вала меня:

— Съезди, съезди… отец всеш-ки, поди­вуйся, штоб самому эким не быть…

Я рас­ка­и­ваться начал, что поехал в Суш­ково, но дрог­нуло, затре­пы­ха­лось сердце, когда возле оди­ноко и плоско сто­яв­шего на низ­ком берегу барака уви­дел я косо­ла­пень­кого, уже седого чело­века, чисто выбри­того, с пят­ныш­ками усов-бабо­чек под чутко и часто шмы­га­ю­щим носом. Нет, пока еще никто и ничто не отме­нило, не побо­роло в нас чув­ство, зани­ма­ю­щее место в сердце помимо нашей воли. Сердце прежде меня почу­яло, узнало роди­теля! Чуть в сто­роне, на зеле­ном при­плеске топ­та­лась все еще по-моло­дому строй­ная жен­щина со сби­тым на заты­лок плат­ком. К реке, навстречу боту «Ига­рец», в изне­мо­же­нии оста­но­вив­ше­муся на якоре, но все еще про­дол­жа­ю­щему дымить во все дыры, взби­вая жел­тень­кий дымок пере­се­ян­ного вет­рами песка, мча­лись ребя­тишки, обу­тые и оде­тые кто во что, за ними с лаем нес­лась белая собака…

Теле­граммы в Суш­ково мы не давали, да она сюда и не дошла бы, Коля, ездив­ший посту­пать в игар­скую школу и там слу­чайно под­це­пив­ший меня, выско­чил на берег и, частя, захле­бы­ва­ясь, кри­чал, пока­зы­вая на трап:

— Папка! Папка! Гляди, кого я при­вез-то… Отец затоп­тался на месте, зако­ле­сил ногами, засу­е­тился руками, сорвался вдруг, легко, как в моло­до­сти, побе­жал навстречу, обнял меня, для чего ему при­шлось под­няться на цыпочки, неумело поце­ло­вал, чем сму­тил меня изрядно — послед­ний раз он обло­бы­зал род­ное чадо лет четыр­на­дцать назад, воз­вра­тив­шись с вели­кой стройки Беломорканала.

— Живой! Слава Богу, живой! — По лицу роди­теля кати­лись сла­бые, частые слезы. — А мне кто-то писал или ска­зал, будто погиб ты на фронте, про­пал без вести, ли чё ли…

Вот так вот: «не то погиб, не то про­пал без вести, ли чё ли…» Эх папа! Папа…

Мачеха все так же отчуж­денно сто­яла на при­плеске, не дви­га­ясь с места, чаще и встре­во­жен­ней дер­га­лась ее голова.

Я подо­шел, поце­ло­вал ее в щеку.

— А мы правда думали, про­пал, — ска­зала она. И не понять было: сожа­леет или радуется.

— Я женат. У меня своя семья. Заехал пови­даться, — поспе­шил я успо­ко­ить роди­те­лей и, почув­ство­вав ихнее да и свое облег­че­ние, обру­гал себя: «Все ищешь, недо­тыка, то, чего не терял!»

Ребя­тишки, лес­ные, дико­ва­тые от без­лю­дья, не сразу, но при­выкли ко мне, а при­вык­нув, как водится, и при­липли, пока­зы­вали удочки, само­палы, тащили на реку и в лес. Коля не отхо­дил от меня ни на шаг. Вот кто умел быть душевно пре­дан­ным каж­дому чело­веку, родне же пре­дан­ным до болез­нен­но­сти. За бра­том тенью тас­кался кобель по кличке Бойе. Бойе или Байе — по-эвен­кий­ски друг. Коля кли­кал собаку по-сво­ему — Боё, и потому как частил сло­вами, в лесу зву­чало сплош­ня­ком: «ё‑ё-ё-о-о‑о».

Из породы север­ных лаек, белый, но с серыми, точно золой при­пач­кан­ными перед­ними лапами, с серень­кой же полос­кой вдоль лба, Бойе не коры­стен с виду. Вся кра­сота его и ум были в гла­зах, пест­ро­ва­тых, мудро-спо­кой­ных, о чем-то посто­янно вопро­ша­ю­щих. Но о том, какие умные глаза бывают у собак и осо­бенно у лаек, гово­рить не стоит, о том все ска­зано. Повторю лишь север­ное пове­рье: собака, прежде чем стать соба­кой, побыла чело­ве­ком, само собою, хоро­шим. Это дет­ски наив­ное, но свя­тое пове­рье совсем не рас­про­стра­ня­ется на постель­ных шавок, на рас­корм­лен­ных до теля­чьих раз­ме­ров псин, обве­шан­ных меда­лями за поро­ди­стое про­ис­хож­де­ние. Среди собак, как и среди людей, встре­ча­ются дар­мо­еды, кусу­чие зло­деи, пусто­брехи, рвачи — дво­рян­ство здесь так иско­ре­нено и не было, оно при­няло лишь ком­нат­ные виды.

Бойе был тру­же­ник, и тру­же­ник без­от­вет­ный. Он любил хозя­ина, хотя сам-то хозяин никого, кроме себя, не умел любить, но так при­ро­дой назна­чено собаке — быть при­вя­зан­ной к чело­веку, быть ему вер­ным дру­гом и помощником.

Суро­вой север­ной при­ро­дой рож­ден­ный, свою вер­ность Бойе дока­зы­вал делом, ласки не тер­пел, пода­чек за работу не тре­бо­вал, питался отбро­сами со стола, рыбой, мясом, кото­рые помо­гал добы­вать чело­веку, спал круг­лый год на улице, в снегу, и только в самые лютые морозы, когда мок­рый чут­кий его нос, хоть и укры­тый пуши­стым хво­стом, засур­гу­чи­вало сту­жей, он дели­катно цара­пался в дверь и, впу­щен­ный в тепло, тут же заби­вался под лавку, под­би­рал лапы, сжи­мался в клу­бо­чек и робко сле­дил за людьми — не мешает ли? Пой­мав чей-либо взгляд, корот­ким взма­хом хво­ста про­сил его изви­нить за втор­же­ние и за пси­ный запах, в морозы осо­бенно густой и рез­кий. Ребя­тишки норо­вили чего-нибудь сунуть собаке, покор­мить ее с руки. Бойе обо­жал дети­шек и, пони­мая, что нельзя малым людям, так нежно пах­ну­щим, учи­нять обиду отка­зом, но и поль­зо­ваться их подач­ками ему не к лицу, при­жавши уши к голове, смот­рел на хозя­ина, как бы говоря: «Не польстился бы я на уго­ще­ние, но дети ж нера­зум­ные…» И, не полу­чив ни доз­во­ле­ния, ни отказа, однако уга­дав, что хозяин хоть и не бла­го­во­лит балов­ству, однако ж и не пере­чит, Бойе веж­ливо сни­мал с дет­ской руки заму­со­лен­ный оско­ло­чек сахару или корочку хлебца, чуть слышно хру­стел под лав­кой, бла­го­дарно шар­кал язы­ком розо­вую ладо­шку, попутно и лицо, да и закры­вал поско­рее глаза, давая понять, что он насы­тился и взяла его дрема. На самом же деле за всеми наблю­дал, все видел и слышал.

С каким облег­че­нием кобель выва­ли­вался из избя­ной утес­нен­но­сти, когда чуть теп­лело на дворе. Он валялся в снегу, отря­хи­вался, выби­вая из себя застой­ный дух тес­ного чело­ве­че­ского жилья. Под­вяв­шие в тепле уши снова ста­вил топо­ри­ком и, озыр­нув­шись на избу — не видит ли хозяин, бегал за Коль­кой, цеп­ляя его зубами за тело­грейку. Колька был един­ствен­ным на свете суще­ством, с кото­рым Бойе поз­во­лял себе играть, да и то по моло­до­сти лет, после отрекся от вся­ких игр, ото­дви­гался от ребя­ти­шек, пово­ра­чи­вался к ним задом. Если уж они совсем неот­вязны дела­лись, не очень чтобы грозно, ско­рее пре­ду­пре­ди­тельно, заго­лял зубы, катал в горле рык и в то же время давал взгля­дом понять, что доса­дует он не со зла, от усталости…

Без охоты Бойе жить не мог. Если отец или Колька по какой-либо при­чине долго не ходили в лес, Бойе ронял хвост, лопо­ухо опус­кал голову, непри­ка­янно бро­дил, никак не мог найти себе место, даже повиз­ги­вал и ску­лил, точно хворый.

На него кри­чали, и он послушно смол­кал, но том­ле­нье и бес­по­кой­ство не поки­дали его. Ино­гда Бойе один убе­гал в тайгу, подолгу там про­па­дал. Как-то при­пер в зубах глу­харя, по пер­вому снегу вытро­пил песца, при­гнал его к бараку и до того заго­нял бед­ную зве­рушку вокруг полен­ницы дров, что, когда на гам и лай вышел хозяин, пес­чишко сунулся ему меж ног, отыс­ки­вая спа­се­нье и защиту.

Бойе шел по птице, по белке, нырял в воду за под­ра­нен­ной ондат­рой, и все губы у него были изо­рваны бес­страш­ными зверь­ками. Он умел в тайге делать все и сооб­ра­жал, как не пола­га­лось живот­ному, чем вби­вал в суе­ве­рие лес­ных людей — они его поба­и­ва­лись, подо­зре­вая нечи­стое дело. Не раз спа­сал и выру­чал Бойе Кольку — друга сво­его. Тот однова так забе­гался за подран­ком — глу­ха­рем, что затем­няло в тайге и замерз бы лихой охот­ник в снегу, да Бойе сперва отыс­кал, затем при­вел к нему людей.

Было это ран­ней зимой, а по весне Колька при­во­локся на глу­хое озеро постре­лять уток. Бойе обе­жал лесом озеро, про­шле­пал но мел­кому таю, оста­но­вился на обмыске и замер в стойке, глядя в воду. «Чего-то узрел!» — насто­ро­жился Колька. Бойе при­осел в осоке, пополз к урезу берега, вдруг пру­жи­ни­сто взмет­нулся, бул­тых в воду! «Вот дурень! — улыб­нулся Колька. — Заси­делся около дома, балу­ется». Но Бойе тащил что-то в зубах, бро­сил на берег, отрях­нулся. Колька при­бли­зился и опе­шил — в траве ката­лась щучина кило­грамма на два. Бойе ее лапой при­жал, ухмыляется.

Услы­шав эта­кое сооб­ще­ние, папа хотел дать охот­нику порку за вра­нье, но Колька настоял схо­дить еще раз на озеро, потом, мол, луп­цуй, если набре­хал. Когда Бойе выпер вновь из воды щучину, папа, кото­рого вроде бы ничем уже было не уди­вить на этом свете, раз­вел руками:

«Чего за свою бур­ную жизнь не пере­ви­дел, — гово­рит, — при­клю­че­ний каких только не изве­дал, однако подоб­ного дива не зрел еще. Бес­тия — не кобель! Раньше бы меня пове­сили вме­сте с соба­кой на лист­вен­нице, або уто­пили обоих — за кол­дов­ство, при­вя­завши к одному камню…»

В ту пору часть бук­сир­ных паро­хо­дов ходила еще на дро­вах. Надолго при­ча­лив к берегу у Суш­кова, суда запа­са­лись топ­ли­вом, кото­рое тут зимами шир­кал наез­жий люд, все больше ссыльный.

Был Бойе боль­шой люби­тель встре­чать и про­во­жать паро­ходы. Одна­жды он забе­жал на бук­сир, отыс­ки­вая отца, подав­ше­гося раз­ве­дать насчет выпивки, и, пока хозяин искал горючку или пиво, а кобель искал хозя­ина, деляги с бук­сира пой­мали его на пово­док. Нико­гда не кусал Бойе людей и не знал, что иной раз уку­сить их сле­до­вало бы. Паро­ход набрал дров, загу­дел и нала­дился отва­ли­вать. Тут и хва­ти­лась семья — нет кор­мильца и сто­рожа. Покри­чали его, позвали — не откли­ка­ется. Заре­вели ребя­тишки в голос, мачеха заре­вела — про­па­дать без собаки. Папа чалку не отдает. Капи­тан штра­фом гро­зится за задержку судна. Руга­лись, руга­лись паро­ход­ные люди, но все же подали трап. Весь бук­сир обо­шел, обша­рил под­на­брав­шийся папа — нет собаки. И тогда он реши­тельно крикнул:

Бойе отво­дил глаза, вино­вато вилял хво­стом, сты­дясь оплошки. К паро­хо­дам он с тех пор близко не под­хо­дил. Сядет на под­мы­том при­плеске, посмат­ри­вает на паро­ход и ози­ра­ется на кусты, дескать, чуть что, дерану в лес, только меня и видали!

К поре моего сви­да­ния с семьей долж­ность десят­ника на дро­во­за­го­тов­ках крепко уже уто­мила папу, душа его жаж­дала пере­мен, бур­ной дея­тель­но­сти — замыш­лял он податься в началь­ники рыб­ного участка, так как по сию пору счи­тал себя непре­взой­ден­ным спе­ци­а­ли­стом по обра­ботке рыбы.

Я отго­ва­ри­вал роди­теля — только что был опуб­ли­ко­ван гроз­ный, кара­ю­щий указ о финан­со­вой и иной ответ­ствен­но­сти, тол­ко­вал ему о том, что семья, слава Богу, при месте, от тайги пита­ется мясом, рыбой, яго­дами и оре­хами, мол, воз­двиг досрочно Бело­мор­ка­нал и довольно с него тру­до­вых подви­гов, на что роди­тель ответ­ство­вал коротко и реши­тельно: «Яйца курицу не учат!» И вскоре после моего отъ­езда из Суш­кова подался-таки на руко­во­дя­щий пост.

Через год я полу­чил от него письмо, кото­рое начи­на­лось сло­вами: «Пишу письмо — слеза катится…» По лири­че­скому запеву посла­ния не состав­ляло труда заклю­чить: папа опять про­жи­вает в «белом домике». И снова — в кото­рый раз! — зате­рялся, запро­пал след роди­теля, обо­рва­лась непроч­ная, все­гда меня муча­ю­щая связь с нашей несклад­ной и нелад­ной семьей.

Лет десять спу­стя после встречи с отцом и семьею в Суш­кове попал я на Север по твор­че­ской коман­ди­ровке. На сей раз Бог меня мило­вал — в Игарке ничего не горело. Послед­ний раз пожар в городе был неделю назад и уни­что­жил не что иное, как поза­рез мне нуж­ное заве­де­ние — гости­ницу. Мест­ные газет­чики поме­стили меня в пио­нер­ла­герь, рас­по­ла­гав­шийся на мысу Выде­лен­ном — самом сухом и высо­ком здесь месте, с кото­рого отду­вало кома­ров, и детишки спали в доми­ках без пологов.

Утром я про­бу­дился по горну, дождался, когда смолк­нет ребя­чий гвалт, и отпра­вился умыться на Ени­сей. Вышел, гляжу — сидит на кра­ше­ной ска­мейке худень­кий быст­ро­гла­зый парень с кра­си­вым живым лицом, в кепке-вось­ми­клинке и при­вет­ливо улыбается.

Я заози­рался вокруг — никого нигде не было, и тогда изоб­ра­зил ответ­ную улыбку. Паре­нек бро­сился мне на шею, сда­вил ее кост­ля­выми руками и, как бабушка из Сисима десять лет назад, биб­лей­ски возвестил:

Коля был и остался замо­ры­шем-под­рост­ком, хотя уже схо­дил в армию, выслу­жился до стар­шего сер­жанта. Не видав­ший добра и ласки от роди­те­лей, он искал ее у дру­гих людей. Где со сле­зами, где со сме­хом пове­дал он о том, как жили и росли они после моего при­езда в Сушково.

Попав на руко­во­дя­щую долж­ность, папа повел бур­ный образ жизни, да такой, что и не пере­ска­зать, будто перед все­мир­ным пото­пом куро­ле­сил, кутил и послед­него разума решился.

Одна­жды поехал он на даль­ние тунд­ро­вые озера, на Пясину, где сто­яли рыбо­ло­вец­кие бри­гады, сплошь почти жен­ские. Пита­ясь одной рыбой, они ждали денег и купо­нов на про­дукты, хлеб и муку. Но папа так люто загу­лял с нен­цами по пути к озе­рам, что забыл обо вся­ком народе, да и о себе тоже. Олени выта­щили из тундры нарты к станку Пла­хино. На нар­тах, завер­ну­тый в сокуй и мед­ве­жью полость, обна­ру­жился папа, чер­ный весь с пере­поя, зарос­ший диким воло­сом, с обмо­ро­жен­ными ушами и носом. За нар­той раз­ве­ва­лись раз­но­цвет­ные лен­точки, деньги из мешка и кар­ма­нов рыб­ного началь­ника сори­лись. Ребята давай забав­ляться лен­точ­ками, под­бра­сы­вать, рвать их, но при­бе­жала мачеха, завыла, стала рвать на себе волосы-лен­точки те были про­дук­то­выми тало­нами, деньги — зар­плата рабочим-рыбакам.

Про­пита поло­вина. Чем покры­вать? Папа пья­ный-пья­ный, но сми­ки­тил: на озера, в бри­гады ехать ему нельзя — разо­рвут голод­ные люди, под лед спу­стят и рыбам скор­мят. Вот и повер­нул оле­ней вспять. Но все равно хоро­хо­рился, изоб­ра­жая отча­ян­ность, кри­чал све­ден­ным сту­жей ртом; «Всем гос­по­дам по сапо­гам. », «Море­хо­дов (началь­ник рыбо­за­вода) друг мой вер­ный! И мы с Море­хо­до­вым на урок поло­жили…» Урками началь­ник рыб­ного участка назы­вал бри­гад­ни­ков, воло­ха­ю­щих на тунд­ря­ных озе­рах немыс­ленно тяже­лую работу — пеш­нями дол­бят двух­мет­ро­вый лед, и, пока добе­рутся до воды, делают три уступа, майна скры­вает чело­века с голо­вой. И все же рабо­тают, не отсту­па­ются, добы­вают цен­ную рыбу — чира, пелядь, сига.

Видеть папину дурь, слу­шать его было на этот раз совсем неловко даже детям, все пони­мали, да и он тоже: несдоб­ро­вать ему.

Судил началь­ника рыб­ного участка и бух­гал­тера выезд­ной суд в клубе станка Пла­хино. Два­дцать четыре года отва­лили им на двоих за раз­ве­се­лую руко­во­дя­щую жизнь. После суда папу отпра­вили эта­пом на стро­и­тель­ство моста через Ени­сей — на Край­нем Севере воз­во­ди­лась желез­ная дорога.

Строй заклю­чен­ных спус­кался по игар­скому берегу к бар­жам. Колька стоял в сто­ронке, дожи­да­ясь отца, чтобы пере­дать ему пачку махорки. Мачеха с ребя­тами, при­е­хав сле­дом за отцом в Игарку, посе­ли­лась у зна­ко­мых и забо­лела, сва­ли­лась от потря­се­ния, голо­вой стала маяться, совсем уж рас­ша­танно потря­хи­вала ею, судо­рожно дер­га­лась худой, пти­чьей шеей. Задер­га­ешься с пятью-то ребя­тами, без угла, без хлеба, без хозя­ина, какой он ни на есть. Осу­нув­шийся лицом Колька отыс­ки­вал взгля­дом отца — пони­мал пар­нишка: мыкаться им, ох, мыкаться. Из-за слез не вдруг раз­ли­чил Колька отца в колонне. Зато Бойе сразу уви­дел его, воз­ли­ко­вал, залаял, ринулся в строй, бро­сился отцу на грудь, лижет в лицо, за фуфайку домой тянет. Замеш­кался, сбился строй, и сразу клац­нул затвор. Отец, сде­лав­шийся смир­нень­ким и вино­ва­тым, заго­ро­дил собою Бойе.

— Это ж собака… В люд­ских делах она не раз­би­ра­ется… — И, при­ме­тив пла­чу­щего Кольку, уро­нил взгляд в землю: — Стре­лять не собаку, меня бы…

Колька с тру­дом отта­щил Бойе в сто­рону. Кобель не пони­мал, что про­ис­хо­дит и зачем уво­дят хозя­ина, завыл на всю при­стань да как рва­нется! Уро­нил Кольку, не пус­кает хозя­ина на баржу, пре­пят­ствует ходу.

Моло­дой чер­ня­вый кон­воир при­оста­но­вился, отбро­сил собаку пин­ком в сто­рону и, не сни­мая авто­мата с шеи, мимо­хо­дом, в упор про­шил ее корот­кой очередью.

Бойе словно пере­ло­мился в спине, стре­ми­тель­ное его тело заби­лось перед­ней поло­ви­ной, заскребло, заца­ра­пало лапами дорогу. От пыли собака сде­ла­лась серой. Заклю­чен­ные ста­ра­лись не насту­пать на уми­ра­ю­щего пса, пере­ша­ги­вали через него, сме­шали пятерки. Кон­вой завол­но­вался, бегом погнал по трапу под­кон­вой­ных в трюм баржи.

Пла­кал отец, труся по трапу в гуще людей. Пла­кал Колька, пла­стом сва­лив­шись на Бойе.

Бойе еще под­нял голову из тор­фя­ной пыли, раз­ме­шан­ной ногами, отыс­ки­вая гла­зами хозя­ина, но уви­дел чело­века с коро­тень­ким ружьем, обвел при­мет­ли­вым, быст­рым взгля­дом мыс ост­рова с бед­ной запо­ляр­ной рас­ти­тель­но­стью, неба серень­кого клок и стену лесов за Ени­сеем, все­гда заман­чи­вых, напол­нен­ных тиши­ной и тай­нами, кото­рые Бойе так любил и умел раз­га­ды­вать. Родив­шийся для сов­мест­ного труда и жизни с чело­ве­ком, так и не поняв, за что его убили, пес проску­лил сипло и, по-чело­ве­чьи скорбно вздох­нув, умер, ровно бы жалея иль осуж­дая кого.

Было охот­нику и кор­мильцу в ту пору четыр­на­дцать лет, и долго тащить на себе такой возище у него не хва­тило сил. Был он еще слиш­ком жидок и скоро надо­рвался. При­шлось мачехе отда­вать млад­ших ребя­ти­шек в дет­дом, и хва­тили они той самой жизни, коей стра­щали когда-то роди­тели стар­шего парня, стало быть меня, и не всем бра­тьям и сест­рам та жизнь задалась…

Пове­дав мне все это, бра­тан сорвался со ска­мейки пио­нер­ла­геря, схва­тил мой чемо­да­нишко и пово­лок меня в город. Всю дорогу он, захле­бы­ва­ясь, жести­ку­ли­руя руками — это у всех у нас от папы, — гово­рил, гово­рил и вроде бы наго­во­риться не мог. Папа неиз­вестно где, а жесты, при­вычки его, и не все самые луч­шие, навсе­гда отпе­ча­та­лись в нас.

Мачеха, выйдя снова замуж, выехала с новой семьей на маги­страль. Коля задер­жался в Игарке, рабо­тал так­си­стом, только что женился, но ни о моло­дой жене, ни о работе не поми­нал, мыс­ленно пре­бы­вал в лесу, на реке. На дру­гой же день он утар­тал меня за ста­рую Игарку, на озера, и мы там — порода-то оди­на­ко­вая! — нахле­стали уток, но достать их не могли. Сто­яло без­вет­рие, озера зарос­шие, уток не под­би­вало к берегу. Бра­тец, недолго думая, снял сапоги, штаны, зака­тал рубаху на впа­лом животе с нарев­лен­ным в дет­стве пупом и побрел. Я ругался, гро­зил никуда больше с ним не ездить — на дне запо­ляр­ных озер, под рых­лым тор­фом и тиной веч­ный лед, и ему ли, с его «могу­чим» телосложением…

— Ниче‑о, ниче-о-о‑о! — всхли­пы­вая от холода, брел Колька напро­па­лую, вглубь. — При­вычно. — Да еще поскольз­нулся и в ответ на мою ругань выдал: — Худ в воду бре­дет, худ из воды выле­зает, худ худу бает: ты худ, я худ, пого­няй худ худа…

— У‑ух! — осту­пился бра­тец, ахнул, ожгло его водой, и поско­рее на берег, не закон­чив при­сказки, однако несколько птиц сумел ухва­тить. До крас­ноты ошпа­рен­ный сту­де­ной водой, обля­пан­ный ряс­кой, тиной и водо­рос­лями, он пля­сал возле костра, а напля­сав­шись и чуть обы­гав, стал наме­кать: не попро­бо­вать ли еще? Вода сперва только холод­ная, потом ничего, терпимо.

Я заорал на него лютей преж­него, и бра­тец с сожа­ле­нием оста­вил свой замысел.

Мы ждали ветра, чтоб он под­бил уток к берегу озера, но дожда­лись шторма. Без при­па­сов сидели двое суток по дру­гую сто­рону Ени­сея, пита­ясь без соли испе­чен­ными в золе утками. Во всех замаш­ках брата, в без­за­бот­но­сти его, в рас­ска­зах, сплошь весе­лых, в раз­го­во­рах с при­ба­ут­ками, да и в поступ­ках тоже — дру­жил с одной девуш­кой больше года, женился на дру­гой, зна­ком с кото­рой был не то три, не то четыре вечера, не счи­тая затяж­ного выезда на такси за город, — во всем этом было много от зате­ряв­ше­гося роди­теля. Лицом бра­тец — выли­тый папа, но больше всего было все же в нем маль­чишки. Не про­жи­тое, не отыг­ран­ное, не отбе­ган­ное дет­ство бро­дило в парне и рас­тя­ну­лось на всю жизнь… Видать, при­ро­дой зака­зан­ное чело­веку должно так или иначе исполниться.

Коля заявил: точит его мечта мах­нуть зимой поохот­ни­чать в тундру. На машине рабо­тает без души, в городе ему скучно. Отго­ва­ри­вать его было бес­по­лезно, от этого он только пуще вос­пла­ме­нялся, в братце бур­лила отцов­ская кровь.

В пору золо­той осени, когда на боль­шом само­лете я мчался по ясному небу в Москву учиться уму-разуму на лите­ра­тур­ных кур­сах, бра­тец мой, Нико­лай Пет­ро­вич, вкупе с двумя напар­ни­ками бул­ты­хался средь густых, уже наби­тых сне­гом, затя­же­лев­ших обла­ков в дре­без­жа­щем всеми желез­ками гид­ро­са­мо­ле­тике, дер­жал курс на Тай­мыр — про­мыш­лять песца. Само­лет лодоч­ным брю­хом плюх­нулся на круг­лое безы­мян­ное озеро с поло­гими, почти голыми бере­гами, спуг­нув с него сби­тых в стаи уток и гусей. Охот­ники соору­дили плот из плав­ника, пере­везли на нем про­ви­зию и вещи на берег. Лет­чики, настре­ляв­шись всласть, собрали дичь с воды, пожали руки артель­щи­кам, жаж­ду­щим охот­ни­чьего фарта, и уле­тели, чтобы при­быть сюда вновь в сере­дине декабря тем же само­ле­ти­ком, но уже пере­став­лен­ным на лыжи.

Ста­рая подо­прев­шая избушка, сруб­лен­ная много лет назад на Дудыпте — одном из мно­го­чис­лен­ных при­то­ков реки Пясины, нуж­да­лась в боль­шом ремонте. Напар­ники пору­чили Коле ста­вить сети, ловить рыбу на «нак­роху» и на еду себе и соба­кам, а сами при­ня­лись под­ру­бать, латать и оби­ха­жи­вать зимовье.

Выме­тав две мережи: одну на озере, дру­гую про­тив избушки на Дудыпте, Коля при­нялся дол­бить яму, в кото­рой над­ле­жало запа­рить пой­ман­ную рыбу, дабы от нее рас­про­стра­ня­лась вонь, и как можно ширше. Долго ли, коротко ли копал рыбак яму, но сети не давали ему покоя, хоте­лось узнать, что в них попа­лось. Он спу­стился к Дудыпте — сети не видать. Ладно при­вя­зать охвостку дога­дался за камень на берегу, иначе не нашел бы мережи, Попро­бо­вал под­тя­нуть сеть с плота — она не сдви­ну­лась с места. «Заце­пи­лась!» — огор­чился Коля и начал пере­би­раться по тетиве, пыта­ясь отце­пить мережу, но как только отплыл от берега, взгля­нул вглубь, чуть с плота не свер­зился — мережу уто­пила рыба! Втроем едва выво­локли артель­щики сеть из воды: нельмы, чиры, сиги, щуки зуба­тые — все рыба отбор­ная. На полотне мережи обна­ру­жи­лись «окна» — чело­век про­ле­зет! Решили мережу про­ве­рять про­вор­ней, иначе одни веревки от сети останутся.

На озере попа­лась жиром исте­ка­ю­щая, тол­сто­спин­ная пелядь и много сор­ной рыбешки. Поста­но­вили пелядь заго­тав­ли­вать на зиму, если время будет, и домой повя­лить этой вкус­ной рыбочки, осталь­ной же весь улов на при­корм: хоро­шая нак­роха — поло­вина дела в про­мысле песца став­ными ловушками.

Две ямины забили нак­ро­хой ста­ра­тель­ные охот­ники, сами наелись до отвала жаре­ной и коп­че­ной рыбки, жиру нато­пили бочо­нок, на глухую пору зимы да и от снеж­ной сле­поты рыбий жир — вер­ное сред­ство. Погода сто­яла вет­ре­ная, холод­ная, все вокруг про­зрачно до хру­ста, нак­роха в яме не заки­сала. Только эта забота бес­по­ко­ила охот­ни­ков. Поре­шили: коль не сопреет рыба в ямах, дово­дить ее до вони в тепле избушки, пусть будет душина — стер­пят. От без­де­лицы шата­лись по тундре, голу­бику, кое-где на кустах остав­шу­юся, обда­и­вали, клюкву из моха выби­рали. Вер­стах в десяти от зимо­вья, средь вывет­рен­ных, боло­том погло­щен­ных скал ост­ро­вок лист­вен­ного леса, в нем крас­нела брыз­ганка — брус­ника. Лесок с баби­стыми ком­лями, извер­чен­ный, суко­ва­тый, изъ­еден­ный пле­се­нью, брус­ника измор­ная, мел­конь­кая, а все лаком­ство, все радость и от цинги спа­се­ние. Пол­ную бочку ягод набру­сили, водой ее отвар­ной залили умельцы, чтоб не про­кисла ягода без сахара, дров напла­вили — всю зиму жечь не пере­жечь, бра­жонку на голу­бике завели, чтоб спирт не тро­гать до «насто­я­щей» работы.

Удачно начался сезон, ничего не ска­жешь! Настро­е­ние у Коли и у моло­дого напар­ника Архипа бое­вое и даже шалов­ли­вое. Что ни при­ка­жет стар­шой, парни со всех ног бро­са­ются испол­нять. Стар­шой в артели — чело­век быва­лый, и войну и тюрьму про­шел. В этих краях, у озера Пясино дол­бал мерз­лую землю, хажи­вал с рыба­ками в устье Ени­сея, нерпу и белугу про­мыш­лял возле Сопоч­ной карги. Про­бо­вал на лих­тере шки­пе­ром пла­вать — не погля­ну­лось: инва­лид­ная работа, при­вык к жизни опас­ной, напря­жен­ной, бес­по­кой­ная душа дви­же­нья, про­сто­ров и фарта жаждет.

Пол­ные доб­рых пред­чув­ствий, моло­дые охот­ники бегали по тундре, шари­лись в лесочке, постре­ли­вали по озе­рам, рыбку в Дудыпте добы­вали, дрова шири­кали — и всё им хаханьки да при­ба­утки, и не заме­чали они — стар­шой день ото дня ста­но­вился смур­ней и раз­дра­жи­тель­ней. Парни над ним шутки шутили: как стар­шой на чурку сесть уце­лится, они ее выка­тят — бугор врас­тяжку, парни в хохот; а то ложку у стар­шого спря­чут, либо цигарку спич­ками начи­нят — стар­шой ее при­ку­ри­вать, она раке­той изо рта! Вече­рами, а они день ото дня ста­но­ви­лись тем­нее и длин­нее, парни тра­вили анек­доты и вслух меч­тали: «Вот добу­дем песца, выле­тим в Игарку и тебя, бугор, оже­ним на бабе, у кото­рой семь пудов одна пра­вая ляжка, трид­цать два кило­грамма грудя! Смотри впе­ред смело, назад не обер­ты­вайся, то не горе, что позади. »

А то горе, что впе­реди! — под­хва­ты­вал про себя стар­шой, — верно, парни, верно. И как вы себя покажете.

В тундре мор лем­минга, так по-науч­ному зовется мышь-пест­рушка — самый малень­кий и самый злой зве­рек на Севере; всему живому в тундре пест­рушка — корм, даже губо­шлеп олень, попа­дись она ему, сжует и не заду­ма­ется, а песцу-про­жоре это глав­ное пита­ние. Несло мерт­вые тушки лем­мин­гов по реке, оттого и наби­лась в Дудыпту рыба — жирует. Еще в тот, в пер­вый день, когда оша­ле­лый Колька рыда­ю­щим голо­сом позвал их к сети, екнуло и заску­лило у стар­шого сердце: не будет лем­минга — не будет песца. Ход его, мигра­ция, по-науч­ному говоря, много таит вся­ких зага­док, да навечно ясно и понятно одно: дер­жится песец, как и вся­кая живая тварь, там, где еда. Не только про­ход­ной, но и мест­ный песец отко­чует — голод­ной смерти кому охота?

При пер­вых же замо­роз­ках, отко­вав­ших желез­ную корку на земле и звон­кий лед на озе­рах, появился широ­кий пута­ный нарыск зверь­ков по тундре. Песец выедал остатки лем­минга, зем­ле­ройку-мышь, отстав­шую боль­ную птицу и все, что было еще живо и пахло мясом. Блуд­ли­вые песцы сде­лали набеги на ямы с нак­ро­хой. Колька с Архи­пом весело гоня­лись за пес­цами, палили из ружей — деся­ток зверь­ков угро­хали, крепко при этом под­пор­тив шкурки. «Вот дак да! — лико­вали парни. — Песец-то, песец-то на стан лазом лезет!»

И залез бы. Разо­рил запасы, голо­дом умо­рил охот­ни­ков, если б стар­шой лопоух был. Он еще по пер­вой пороше, осмот­рев густую пес­цо­вую топа­нину вокруг зимо­вья, велел под­нять весь про­ви­ант на чер­дак, крышки бочек при­да­вить кам­нями, ямы с нак­ро­хой зава­лить булы­жи­нами и плав­ни­ком. Не дове­ряя без­за­бот­ным напар­ни­кам, стар­шой сам зорко сте­рег муку и соль. Рас­ста­вив по углам зимо­вья мыше­ловки, ударно про­мыш­лял мышей. И вот одна­жды мыши исчезли, смолк ноч­ной воров­ской шорох, цара­па­нье, бод­рый писк, и тогда сва­лился стар­шой на нары, вытя­нулся, заки­нув руки за голову, не курил, не спал, не раз­го­ва­ри­вал, много томи­тель­ного вре­мени про­ведя в раз­ду­мье, обы­денно, даже черес­чур обы­денно возвестил:

— Песца, парни, однако, не будет.

Охот­ники были сра­жены. Холо­дов ждали, вет­ров, оди­но­че­ством тяго­ти­лись уже, но раз­ве­и­ва­лись надеж­дой: «Вот пой­дет песец, неко­гда ску­чать будет!»

— Что же теперь делать?

— Можно уйти, парни. Сде­лать нарту, погру­зить про­дукты, запрячься в лямки и, пока неглу­боки снега…

— Я как тут прежде охо­тился? Иду, а за мной ружья несут, — усмех­нулся бугор, — и карт не выдавали…

Парни хоть и бес­ша­башны, но хва­тили кой-чего в жизни, о тундре наслы­шаны: идти много-много неме­ре­ных кило­мет­ров, без палатки, без упряж­ных собак. Три дурака слу­чайно, на ходу куп­лен­ных, ловко ловили мышей, запо­лошно гоняли зай­цев вокруг озера, рыс­кали по тундре, рас­пу­ги­вая послед­нюю жив­ность, жрали непро­во­ротно рыбу, грыз­лись меж собой. Но и дура­ков двух уже не стало — одного порвала про­ход­ная стайка поляр­ных вол­ков, дру­гой, водо­плав и лихач, мет­нулся в полы­нью за уткой-подран­ком, до моро­зов дер­жав­шейся на воде, и до того себя и утку заго­нял, что вко­нец обес­си­лел, выползти наверх не смог, и его вме­сте с добы­чей в зубах затя­нуло под лед. Послед­нюю из трех собак стар­шой при­ка­зал беречь пуще глаза.

— Какое хоть время пройдем?

Раз­дра­же­ние, но пока еще, слава Богу, не враж­деб­ность. Стар­шой свер­нул цигарку, нето­роп­ливо при­ку­рил и, сунув сучок в под­ду­вало печки, долго не отры­вал взгляда от красно полы­ха­ю­щего огня.

— И этого не знаю, парни, — вздох­нул стар­шой. — Если пурги не будет, если идти изо всех сил, если не закру­жимся, если не пере­гры­земся, если удача от нас не отвер­нется, мара­кую, за пол­ме­сяца дой­дем… — Говоря негромко, но внятно, стар­шой особо напи­рал на «если», будто круж­ком его обво­дил, застав­ляя вслу­ши­ваться, взве­ши­вать, соображать.

— Если… если… — уло­вив смуту в сло­вах стар­шого, завор­чали парни, и тон у них такой, будто надул их бугор и во всем вино­вен перед ними. А вино­ват и есть! Насу­лил, губы маз­нул отра­вой фарта, под­за­до­рил, рас­тре­во­жил, и что?! Чув­ство непри­язни, жела­ние сва­лить на кого-то пока еще не беду, всего лишь неудачу забрез­жило и во взгля­дах, и в раз­го­во­рах моло­дых охот­ни­ков. Разъ­еда­ю­щая ржав­чина отчуж­де­ния кос­ну­лась пар­ней, начала свою мед­лен­ную раз­ру­ши­тель­ную работу. Сами они пока не пони­мают, что это такое, пока еще «каприз» дви­жет ими — кон­фетку вот посу­лили и не дали, а не чув­ство смер­тель­ной опас­но­сти. Смут­ная тре­вога бес­по­ко­ила пар­ней, но они подав­ляли ее в себе, раз­дра­жа­ясь от этого непред­ви­ден­ного и бес­по­лез­ного, как им каза­лось, уси­лия. Они гото­ви­лись к работе, ими дви­гало при­под­ня­тое чув­ство ожи­да­е­мой удачи, охот­ни­чьего чуда, но в зим­ней, одно­ли­кой и немой тундре даже удач­ный про­мы­сел не изле­чи­вает от поки­ну­то­сти и тоски. Слу­ча­лось, опыт­ные про­мыс­ло­вики пере­ста­вали выхо­дить к ловуш­кам. Оци­н­жав, зава­ли­ва­лись на нары и, подав­лен­ные душев­ным гне­том, поте­ряв веру в то, что где-то в миру есть еще жизнь и люди, рав­но­душно и тупо мозгли в оди­но­че­стве, погру­жа­ясь в марь вяз­кого сна, дальше и дальше уплы­вая в бес­пре­дель­ную тишину, избав­ля­ю­щую от забот и тре­вог, а глав­ное, от тоски, заса­сы­ва­ю­щей чело­века болот­ной чару­сой. Стар­шой и пошел оттого артельно на про­мы­сел — трое не двое, будет люд­ней, будет бод­рей, да и парни вроде не бало­ван­ные, тру­до­вые парни, креп­кой кости, брык­ли­вые, весе­лые — пойди песец, не отвер­нись от них удача, пере­могли бы и тундру и зиму.

— А если оста­немся? — дошел до стар­шого настой­чи­вый вопрос. Парни могли еще поз­во­лять себя доса­до­вать, вроде бы он, стар­шой, мамка им, а мамка же на то и мамка, чтоб тер­петь от детей своих наветы, обиды да отво­дить напа­сти от них и от дома.

— Если оста­немся? — пере­спро­сил стар­шой и замолк. Парни ему не мешали. Некуда торо­питься. Дотя­нув цигарку, бугор не рас­топ­тал ее на полу, как напар­ники, запле­вал чина­рик и опу­стил в ржа­вую кон­серв­ную банку, будто в копилку, — навечно въев­ша­яся при­вычка бро­дя­чего чело­века доро­жить на зимо­вье не только каж­дой кро­хой хлеба, но и таба­чи­ной. Под­нялся стар­шой от печки, согнулся под потол­ком, щед­ро­ви­тое лицо его, будто вытоп­лен­ное, обвисло склад­ками — разом поста­рел бугор. В себя ушед­шим взгля­дом стар­шой скольз­нул по оконцу — бело за ним, снега полого и бес­крайно лежат, средь них избушка оди­но­ким чел­ном плы­вет, ни берега вокруг, ни при­ста­нища — пустота кру­гом. Ступи с палубы этого челна, обва­лишься и вечно будешь лететь, лететь… — Кто его, зверя, знает, ребята, тварь Богова… Может, и пой­дет еще? — Стар­шой гово­рил вяло, словно не о глав­ном, словно глав­ное на уме. Он пере­стал лаяться, не упо­треб­лял даже слова «черт» — иная, чем прежде, мораль дви­гала стар­шим. — В трид­цать девя­том году взял песец и через станки и насе­лен­ные пункты пошел. В Игарке на помой­ках ловили его, обор­мота, бабы-уклад­чицы на лесо­бирже меж шта­бе­лей гоняли, дос­ками гро­хали… Загадка при­роды. — Сгор­бился у печки бугор, крях­тел, курил. В избушке слой дыма, что оку­не­вый сту­день — хоть ножом режь… — Ну а если песец не пой­дет… Можем и постреляться…

— Очень про­сто, из ружей. — Стар­шой поче­сал голову: — Не рас­тол­ко­вать мне. Мае­той такая шту­кен­ция рож­да­ется… Решать надо: ухо­дить, так не меш­кая, оста­немся — раз­го­вор отдель­ный будет. На раз­мыш­ле­ния вечер. Раз­бе­жимся в раз­ные сто­роны, порас­ки­нем умом. Крепко моз­гуйте, парни, напря­гите башки, коли есть чего в них напрягать…

Весь вечер бро­дили парни по тундре, ночи при­хва­тили. Погодка сто­яла самый раз, без­вет­рен­ная, моро­зец пока­лы­вал, про­чи­щал ноздри, глотку, лег­чил душу и голову. Вольно было засто­яв­ше­муся телу дви­гаться, катиться, лететь на лыжах, видно так далеко, что земля и на самом деле шаром вдали закруг­ля­лась, на гор­бине шара ровно бы сто­ро­же­вые вышки мер­цали зале­де­не­лыми окон­цами — то свер­кал лед на при­мор­ских ска­лах. И если долго на них смот­реть — скалы начи­нали дви­гаться, рас­сы­паться. Над оле­де­не­лыми кам­нями мор­ского побе­ре­жья нена­долго зависло солнце, ровно бы лиш­ним сде­лав­ше­еся на небе. Висело, висело и исчезло. Не зака­ти­лось, не опало за гори­зонт, вот именно исчезло — его вобрал в себя без остатка, всо­сал, как ста­рую, измыз­ган­ную пустышку, узень­кий крас­но­ва­тый зев, при­от­крыв­шийся над ска­лами, и тут же все: и оне­ме­лая алень­кая щель, и скалы, и белые снега, над кото­рыми какое-то время еще тре­пе­тал, дого­рал крас­ный клок неба, заво­локло сгу­стив­шимся мороком.

Тундра погру­зи­лась в глу­бо­кую тишину. Тени, пока еще недвиж­ные и тоже бес­шум­ные, опу­сти­лись на нее сверху, при­да­вили свет, сжали про­стран­ство. «Солнце зака­ти­лось до весны», — дога­да­лись зимов­щики, и у каж­дого из них сердце сжа­лось в груди, холо­дом ни на что не похо­жей раз­луки опах­нуло нутро, и такое ося­за­е­мое чув­ство бес­про­свет­но­сти охва­тило души охот­ни­ков, что они, бро­див­шие нарозь друг от друга, не сго­ва­ри­ва­ясь, поре­шили: «Ухо­дим!»

Но в тундре что-то шевель­ну­лось, стро­ну­лись снега, зака­ча­лось про­стран­ство вокруг, то там, то тут начало чир­кать искрами, и небо, только что мут­ное, груз­ное, пустое, вдруг рас­тво­рило врата про­зрач­ным и пере­мен­чи­вым све­том. Жуть и вос­торг охва­ты­вали душу. Надо бы бежать, но не было над собой вла­сти. Середь ноч­ной свер­ка­ю­щей тундры, опер­шись на таяк, стоял Коля, стоял Архип, стоял подле избушки стар­шой, и все они улы­ба­лись рас­те­рянно и при­ветно, не пони­мая, что с ними, отчего такое облегчение?

К зимо­вью охот­ники вер­ну­лись разом, в позд­нее для этих мест время. Навстречу выва­лился кобель Шабурко — звался он по фами­лии хозя­ина в отместку за то, что слу­пил с охот­ни­ков неслы­хан­ную цену, поль­зу­ясь их без­вы­ход­ным положением.

Дыша холод­ным паром, парни вва­ли­лись в избушку и в один голос заявили:

— Остаться не напасть, да кабы, остав­шись, не пропасть.

— Ни хрена‑а! Не мы пер­вые, не мы послед­ние. Чё нам без добычи ухо­дить? Манатки бро­сать? Неустойку платить.

— Ну, ну! Колеф­тиф наста­и­вает. Колеф­тиф — сила!

Архип побе­лел, к двери попя­тился, чтобы рва­нуть из избушки, да не успел, стар­шой его пере­хва­тил, тоже ему палец порезал.

Побу­рел спирт от крови, отврат­ным на вид сде­лался. Затос­ко­вали парни, ждут, чего дальше будет? Стар­шой при­мо­чил ранки спир­том, велел забин­то­вать пальцы, зажег свечу и, капая вос­ком во все четыре угла зимо­вья, забор­мо­тал жут­кую запуку: «В доб­рый час мол­вить, в худой помол­чать. На густой лет, на боль­шую воду, на свою и това­ри­ш­шэв алу горячу кровь, на свой чистый под­ло­жеч­ный пот, на живу душу слово намолвлю: пусто­глаза тоска, змея костна — цинга, люто голод­ное, люто холод­ное — миньте нас, киньте нас, уйдите на посо­лонь, закру­жи­тесь по ветру, рас­то­пи­тесь от воску ярого, ослеп­ните от огня бегу­чего, оглох­ните от слова клят­вен­ного, око­лейте от кре­ста свя­того! Кто бел-горюч камень — Ала­тырь изгло­жет, тот мой заго­вор пере­мо­жет! Ни днем, ни ночью, ни по утрен­ней заре, ни по вечер­ней, ни в обы­ден, ни мужик, ни кол­дун с кол­ду­ньей, ни баба, ни пожи­лой, ни ста­рый, ни сама тунд­ря­ная ведьма с тем сло­вом моим, закля­тым, вер­ным не совла­дают, не пере­мог­нут его. Аминь. »

При­ле­пил стар­шой свечу к столу, умолк в изне­мо­же­нии. Избушка осве­ти­лась, бод­рее в ней сде­ла­лось, не то что от лучины и печки. Керо­син и свечи берегли, осве­ща­лись под­руч­ными сред­ствами, жгли чаще тря­пицу в рыбьем жире. Парни на нары забра­лись, ноги под­жали, во все глаза гля­дят на стар­шого. А он раз­лил спирт по круж­кам, при­ка­зал дви­гаться к столу, под­нять кружки, дер­жать их на весу и гля­деть в глаза друг дружке, пока он, стар­шой, будет тво­рить клятву, и все слова повто­рять следом.

Парни сперва с пуг­ли­вой ухмыл­кой, как филины, буль­кали, рыгали какую-то при­сказку насчет моря-оке­ана, ост­рова Буяна, зверя рыс­ку­чего, снега сыпу­чего, но пово­ро­ти­лось и на серьез:

— Будет ли, не будет ли удача — жить союзно. Погля­нется, не погля­нется какое слово стар­шого — не пре­ко­сло­вить и зла ника­кого друг на дружку не копить. Все выкла­дай, худое ли, хоро­шее. День кон­чился, ночь пошла. Снегу на зимо­вье наме­тет — могила. Рабо­тать, дви­гаться и раз­го­ва­ри­вать, раз­го­ва­ри­вать. Время гиб­лое, не вступ ногу жить, гибель, стало быть. Дол­бить корыта в пастях и куле­мах, если зве­рек попа­дет, не плю­щило б его, не погрызли б дру­гие зверьки и мыши. Лову­шек ста­вить больше, наваль­ного песца не будет, сле­дует его ста­ра­ньем брать, нак­рохи не жалеть, пусть воняет, жив­ность при­ва­жи­вает. Свету мало — пят­нышко за сутки, зна­чит, бегать быстро, но беречь себя, не запа­ри­ваться — один про­сты­нет, захво­рает — хана всем. Дого­вор наш кро­вью скреп­лен, такой дого­вор смер­тель­ный. Добыть бы жиль­ной крови, выпить голь­ную, да, вас жале­ючи, не стал тела моло­дые уро­до­вать… — Стар­шой поки­дал щепот­кой пальцы над круж­кой, хук­нул, отбра­сы­вая из себя воз­дух, выплес­нул наго­вор­ное зелье в рот, утерся рукой, заже­вал питье под­вя­лен­ным хво­стом пелядки. Моло­дые его связ­чики с отвра­ще­нием выпили розо­вый от крови спирт, пере­дер­ну­лись, захру­стели рыбой.

— Да, вот еще что, парни, — подо­ждав, когда они отды­шатся и заку­сят, про­дол­жал стар­шой, — соле­ного много не лопать, снег не хапать, с хле­бом акку­рат­ней — стря­па­ете, муч­кой сорите. Шабурку на норму! Рас­пу­стил пузо, что гене­рал! И помните вся­кий час, вся­кую минуту: в тундре заблу­диться страш­нее, чем в нехо­же­ной тайге.

— Да ладно, — оста­но­вили они стар­шого, — хва­тит права-то качать!

И потекли часы, скла­ды­ва­ю­щи­еся в длин­ные сутки, сутки в еще более длин­ные недели. Песец не шел. Попа­лось в пасти две лисы, пусто­брю­хих, кост­ля­вых, в худо­шерст­ной шкуре; при­за­блу­дился как-то гор­но­стай — занесло его в лесок, зава­лен­ный сне­гом до колю­чих вер­шин. По бере­гам Дудыпты и возле озера хорошо лови­лась куро­патка в силки, пока не зада­вило сугро­бами стла­ники. Но нача­лись метели, и кон­чи­лась вся­кая работа. Забав­ля­лись поляр­ными совами. Воткнут в тундре шест или палку, на вер­хушку кап­кан при­ла­дят — сова видит в ночи и в пургу, не обле­тит ника­кую мету — ей тоже хочется на чем-нибудь твер­дом поси­деть, покра­со­ваться. Ели сов. Не куро­патка, конечно, мясо гор­чит, горе­лой овчи­ной или мышами пах­нет, зато пуху, пуху от совы, пени­стого, лег­кого — вороха! Вот бы радо­сти бабам, да где они, бабы-то?

Залегла зима по Пясине, по Дудыпте, по всему Тай­мыру, сров­няла сне­гом впа­дины речек с бере­гами, ухни — напур­ха­ешься, пока выле­зешь. Снег еще не пере­мерз, рых­лый, еще лицо до крови не сечет, слава Богу. Мая­чив­шие у при­мо­рья скалы рас­тво­рила, вобрала в себя все та же без­глас­ная ночь. Лесок, ост­ров­ком ершив­шийся средь тундры, захо­ро­нило сне­гом. Пере­ли­ва­лись, искрили до рези в гла­зах снега, да небо, чем дальше в зиму, тем живее све­ти­лось и дви­га­лось. Но уже не пугало и не заво­ра­жи­вало север­ное сия­ние охот­ни­ков, да и дости­гало оно земли все реже и сла­бей — под­сту­пала пора диких, воль­ных вет­ров и обваль­ных мете­лей. В рас­по­го­дье охот­ники спе­шили при свете поза­рей про­бе­жаться по ловуш­кам, со слабо теп­ля­щейся надеж­дой на удачу. Вот и ухнула поляр­ная метель, загнала про­мыс­ло­ви­ков в зимо­вье, запе­ча­тала их в избушке, зале­пила окно, заку­по­рила дверь, загнала в снеж­ный забой. Лишь труба стойко тор­чала из снега, соря по ветру искрами, клубя низ­кий живой дымок.

Время дви­га­лось еле-еле, раз­го­ва­ри­вать охот­ни­кам не о чем — все пере­го­во­рили; делать по дому нечего — все пере­де­лали, а ветер все дичей, ярост­ней. Под­няло снег над тунд­рой, воедино сли­лись земля и небо, вме­сте кру­жась, летели они в какие-то про­стран­ствия, где ника­кой тверди нет, и охот­ни­чья избушка, стис­ну­тая сне­гами, выпле­вы­вая тру­бою дым, тоже летела, вер­те­лась средь воя, сви­ста и леша­чьего хохота. В замо­ро­жен­ном окне едва при­мет­ным бли­ком шеве­лился отсвет печ­ного огня, тыкался жуч­ком туда-сюда, отыс­ки­вая щелку в тол­стых нате­ках льда, и. лишь эта капелька света, эта звез­дочка, про­ткнув­ша­яся в кро­меш­ную тьму, и напо­ми­нала о стой­ком суще­ство­ва­нии мироздания.

Время суток — день, ночь опре­де­ля­лись по часам да еще по Шабурке. Заспав­шийся в избушке кобе­лишка раз в сутки про­сился на волю и к такой же норме при­учал своих хозяев, кото­рые без­вольно погру­жа­лись в мол­ча­ли­вость, рас­слаб­ля­лись от без­де­лья, лени­лись отгре­бать снег от избушки, под­ме­тать пол и даже варить еду. Стар­шой за шкирку стас­ки­вал покру­чен­ни­ков с нар, застав­лял зани­маться физ­за­ряд­кой, при­ду­мы­вал заде­лье или повест­во­вал о своей жизни, и такая она у него ока­за­лась необык­но­вен­ная, столь­кими при­клю­че­ни­ями напол­нен­ная, что хва­тило рас­ска­зов надолго. Парни слу­шали и диви­лись: сколь может пови­дать, пере­жить, изве­дать один чело­век, и сове­то­вали стар­шому, пока делать нечего, «соста­вить роман» на бумаге. Стар­шой согла­шался, да бумаги-то в избушке мало, всего несколько тет­ра­док, потом уж, на ста­ро­сти лет как-нибудь зася­дет состав­лять роман, а пока слу­шай, парни, дальше.

Лютая зима, ветер, прон­за­ю­щий не только тело, но и душу, при­учают вся­кие необ­хо­ди­мые отправ­ле­ния делать по-пти­чьи, почти на лету. Архип не мог при­но­ро­виться к такому вих­ре­вому режиму, трудно все в него вхо­дило, еще труд­ней выхо­дило. Он до того засты­вал на ветру, что заска­ки­вал в зимо­вье со шта­нами в беремя, не в силах уже застег­нуть их. Одна­жды и вовсе под­за­дер­жался Архип на воле. Стар­шой выслал Колю за напар­ни­ком. Набра­сы­вая на плечи тело­грейку, Коля стал пол­ниться неждан­ным гне­вом: «Разо­рвало б обжору! Нашел время рас­си­жи­ваться! Садану дры­ном по хребту — будет знать!»

В про­мыс­ло­вую бри­гаду зата­щил Архипа Коля. Рабо­тали они вме­сте в так­со­парке: один шофе­ром, дру­гой сле­са­рем. Архип — выхо­дец из ста­ро­об­ряд­цев, хотя мед­ли­те­лен умом и на руку не спор, но рабо­тящ, береж­лив, по воз­мож­но­сти на свое не выпьет. Надеж­ным, креп­ким, глав­ное, послуш­ным артель­щи­ком казался Архип и неожи­данно пер­вым помут­нел, чаще и чаще огры­за­ется, поссо­риться норо­вит. Пона­чалу справ­ля­лись с собой Коля и бугор, ста­ра­лись не обра­щать вни­ма­ния на брюзгу с таким ред­ким, древним име­нем. Но вот стало чем-то их заде­вать все в Архипе, даже имя его, кото­рым прежде поте­ша­лись, сде­ла­лось им неприятно.

Архипа возле зимо­вья не ока­за­лось. Коля взу­хал раз, дру­гой. Голос его словно бы отла­мы­вало ото рта и тут же закру­чи­вало вет­ром, глу­шило сне­гом. Стар­шой, услы­шав крик, зары­чал, под­прыг­нул, шапку надер­нул, Шабурку выбро­сил из-под нар в сне­го­вую кру­го­верть, сам мет­нулся сле­дом, звер­ски матерясь.

Шабурка мигом отыс­кал Архипа. Стоит охот­ни­чек за избуш­кой, при­дер­жи­вает штаны, наби­тые сне­гом, про­бует орать, но хайло сне­гом запе­ча­ты­вает. Закру­жился в пурге мла­дой охот­ник, добро, что не метался, не бегал, поте­ряв избушку, иначе про­пал бы.

Велико ли время про­шло, да успел озно­бить кое-что Архип, рот его ски­пелся, даже зубы не сту­чали, только мыча­нье слы­ша­лось, и слезы текли из глаз.

Загнанно, пани­че­ски дыша, заво­локли напар­ники Архипа в зимо­вье, сва­лили на нары, при­ня­лись отти­рать. Ото­грелся, ото­шел Архип. Стар­шой ему «Отче наш» в нази­да­ние и при­каз всей артели: пока вет­ро­дурь не кон­чится, ходить в лохань. Про­стая такая опе­ра­ция полу­ча­лась лишь у стар­шого. Парни мучи­лись, сты­дясь друг дружки. Тот, кто бывал в боль­ни­цах и гос­пи­та­лях «лежа­чим», ведает, что насиль­ствен­ная эта штука хуже вся­кой кары.

Пер­вым снова не выдер­жал и осер­дился Архип.

— При­вык к параше! И сиди на ней! — заорал он и засо­би­рался на улицу, забыв, как замер­зал совсем недавно, вол­ком выл, когда его отти­рали. Коля соли­дарно с Архи­пом тоже шап­чонку на голову, тоже на волю. Стар­шой прыг­нул к двери, закру­тил в кулаки тело­грейки на парнях.

— Обсоски! — рычал он, выз­ве­рив­шись. — Из снега выка­пы­вать вас, кра­си­вень­ких, белень­ких?! — И, отшвыр­нув обоих к нарам, пнул еще, не больно пнул, но остер­ве­нело, да и бра­нил их много, совсем как-то обидно, ровно маль­чи­шек, и до того увлекся этим раз­вле­че­нием, что вывел из себя Архипа. Набы­чился, всхрап­нул ста­ро­вер и молча пошел на старшого.

Будто смер­тель­ные враги, сошлись артель­щики средь избушки, схва­ти­лись, испла­стали вмиг друг на дружке рубахи, рычали по-соба­чьи, хва­та­лись за горло, цара­па­лись, хрястали кула­ками во что попало. Брыз­нула, заки­пела на печке кровь, запахло горе­лым мясом.

Плошка упала, погасла. Тем­нынь в избушке, ветер лютует за две­рью, и лютуют во тьме два артельщика.

— Мужики-и-и‑и! — закри­чал громче преж­него и запла­кал Коля. — Мужики! Опом­ни­тесь! Мужики-и‑и. Лю-уди! Карау-ул.

Сверк­нул и выва­лился из печки огонь. Избушка напол­ни­лась дымом — сво­ро­тили печку обор­моты и враз отпря­нули от огня, трез­вея. Коля зали­вал голо­вешки из чай­ника ната­ян­ным снегом.

— Балды! Суки! Заразы! — все кри­чал он и пла­кал. — Сго­рим в тундре, что тогда?!

Стар­шой забрался на нары, забился в угол, натя­нул на себя оде­яло. Архип каш­лял от дыма до сблева, сипел, тужась что-то ска­зать, непри­ми­римо тыкая паль­цем туда, где таился стар­шой. Коля водру­жал желез­ную печку на место, в ящик с землею.

— Всер-р-равно, всер-р-равно… Он меня… Я его… — разо­брал он.

— Че буро­вишь-то? Совсем уже того?! — поты­кал Коля себя паль­цем в висок и неожи­данно хва­та­нул Архипа так, что тот ока­зался за мерзло кряк­нув­шей две­рью. — Остынь, недо­умок! — Собрав в печку чадя­щие голо­вешки, выпу­стив пар и дым из зимо­вья, Коля откаш­лялся, высмор­кался и, ути­рая подо­лом рубахи гряз­ное от сажи и слез лицо, с горест­ным оже­сто­че­нием обра­тился к стар­шому: — А ты-то, ты-то! Сурьез­ный чело­век! За кол­лек­тив, пусть и махонь­кий, ответственный…

Стар­шой шевель­нулся на нарах, про­шур­шал пере­сох­шей осо­кой, отыс­ки­вая оде­жонку, спу­стился на пол, зна­ком пока­зал на чай­ник — полить. Умыв раз­би­тое лицо, начал ути­раться тряпицей.

— Не ока­жись воды, — шевель­нул Коля чай­ни­ком, — пого­рели б и, как псы, подохли средь тундры.

— Худо, Колька, худо… Н‑на, худо, Колька, худо. Нача­лось! Позови-ка эту жертву неудач­ного аборта, про­сту­дится, остолоп.

Сошлись в одной избушке артель­щики, деваться некуда. Не раз­го­ва­ри­вают, от папи­роски друг у дружки не при­ку­ри­вают, прин­ци­пи­аль­ные. Рожи у обоих запухли, тем­ными синя­ками нали­ва­ются, экая кра­со­тища! Нате­ши­лись, измор­до­вали друг дружку, раз­ря­дили злобу. Что-то дальше будет.

Сва­рив еду, Коля достал с чер­дака избушки из непри­кос­но­вен­ного запаса бутылку спирта, раз­вел, в кружки налил и, как сер­ди­тая, но все пони­ма­ю­щая, доб­ро­сер­деч­ная хозяйка, велел чок­нуться и выпить мировую.

Чок­ну­лись, выпили. Коля хоть и натя­нуто, но уже с неко­то­рыми облег­че­нием и иска­тель­но­стью рассмеялся:

Стар­шой стис­нул рукой лицо, будто сти­рая с него что-то, про­вел сверху вниз.

— Бывает! — ска­зал пока­янно. — Да больше не надо.

Архип тоже что-то бурк­нул и отвер­нулся. Выпили еще по малой, пыта­лись заго­во­рить. Однако раз­го­вор увя­зал, рвался. Нару­ши­лась душев­ная связь людей, их не объ­еди­няло глав­ное в жизни — работа. Они надо­ели, обрыдли друг другу, и недо­воль­ство, злость копи­лись помимо их воли.

Но бывает конец пурге и в тундре. Просну­лись утром — тишина, да такая оглу­ша­ю­щая после, каза­лось, уж веч­ного воя ветра, бря­ка­нья трубы, гула снеж­ных туч, что и тре­вожно от нее. Стар­шой вышел на волю, заорал, шапку под­бро­сил, пнул ее, пой­мал Шабурку,катнулсл в обнимку с ним по снегу.

Охот­ники раз­бре­лись в раз­ные сто­роны отка­пы­вать ловушки. Снега сде­ла­лись глу­боки, пурга была дол­гая. Песцы в поис­ках корма нач­нут теперь делать кру­галя по всей тундре, гля­дишь, и этих мест не минуют. Врали, обма­ны­вали сами себя покру­чен­ники — надо было верить во что-то, и они убеж­дали себя: будет, будет удача, пусть и запоздалая.

Зады­ха­ясь жид­ким воз­ду­хом — выдуло из него вет­ром кис­ло­род, сту­жей выбило сырость из снега, в коло­верти пурги выва­рило из него клей­ко­вину, охот­ники бро­дили по тундре, отыс­ки­вали захо­ро­нен­ные в забоях ловушки и, к удив­ле­нию сво­ему, немало их отко­пали. Совы, чуя корм под сне­гом, раз­ры­вали наметы, наво­дили на места. Мало только оста­лось возле Дудыпты сов, пере­ло­вили их охот­ники кап­ка­нами, свели без­за­ботно, теперь хва­ти­лись, да уж делу не помочь.

Коля при­ду­мал себе заня­тие: волочь на истоплю жар­кий витой кря­жик. Лесок был по маковку зава­лен сне­гом, при­хо­ди­лось много тру­диться, прежде чем отко­па­ешь лыжи­ной сухо­вер­хое деревце со стек­лянно хруп­кими от мороза суч­ками, с при­ки­пе­лой к плоти дерева боло­нью и корой, под кото­рой оста­но­вился сок. Коля тюкал деревце топо­ром. К лез­вию топора белым жиром липла смола лист­вен­ницы, тон­кими пау­тин­ками про­ни­зы­ва­ю­щая годо­вые, вплот­ную при­тис­ну­тые кольца, не давала зага­снуть дыха­нию, с лета под­няв­ше­муся по неглу­бо­ким, но жили­стым кор­ням. Мал лесок, всего ост­ро­вок кро­хот­ный, и веток живых на каж­дом деревце с пяток, не больше, а рас­ко­па­ешь снег до земли, хвоя лежит, пусть тоненько, пусть на пле­сень похоже, а все напо­ми­на­ние о лете, о тайге. Лес жил, боролся за себя, шел впе­ред на север, к сту­де­ному оке­ану. Рубить его вот как жалко. Коля выби­рал деревца слом­лен­ные, полу­за­сох­шие, отби­тые от табунка. Сва­лив лист­венку, садился на взду­тый коме­лек, отды­хи­вался, думая о слож­но­сти вся­кой жизни, о том, какая идет везде тяж­кая борьба за существование.

Сде­лав из тол­стой веревки петлю, Коля наде­вал ее через плечо и, шир­кая камус­ными лыжами, пер к избушке суту­нок по уже хорошо нака­тан­ной лыжне, раду­ясь тому, что пурги нет и, может, она не скоро опять будет, что пора­бо­тал он хорошо, что нако­лу­пают они с лист­вен­ницы серы, выто­пят ее в склянке, жевать ста­нут — все для зубов работа. Пожа­луй, сле­дует выдол­бить про­рубь на Дудыпте, нано­сить воды, нато­пить зимо­вье и поба­ниться — не хва­тало завши­веть — послед­нее это дело.

По пол­ному без­мол­вию, по уси­ли­ва­ю­ще­муся морозу и скрипу снега под лыжами, по ярким, из края в край, спо­ло­хам можно было пред­по­ло­жить — меж­по­го­дье еще про­дер­жится и, стало быть, пере­дышка им будет. Ночь морозна, светла до того, что вое впе­реди видно. Да что видеть-то? Снег и снег. Даже вилю­чую ленту речки Дудыпты и озеро застру­гало пур­гою вро­вень с тунд­рой, лишь местами, сдав­лен­ный, серел сне­жок с под­вет­рен­ной, полу­ден­ной сто­роны, озна­чая кру­той пово­рот речки или под­мы­тый берег. Вокруг озера, как бы на всплеске, оста­но­ви­лись гребни снега — замело кусты стла­ни­ков. Обо­рони Бог заду­маться, заско­чить лыжами на вороха эти, хуже того, на изгиб речки — обру­шишься, и поте­чет снег, что песок, заживо хоро­нить ста­нет. Бухайся, рас­ка­пы­вайся тогда, тори тран­шею, коль силы есть.

В белой тишине тундры, тени­стой, зер­кально-шеве­ля­щейся от сия­ния, охва­ты­вает блажь, явля­ются виде­ния: судно с мач­тами и дра­ными пару­сами, узко­мор­дый белый мед­ведь с без­гласно раз­зяв­лен­ной пастью, нарта с упряж­кой оле­ней, на нарте зна­ко­мый еще по Пла­хино эвенк Уль­чин. Сидит бойе с хореем, кур­жак обме­тал его плос­кую мор­даху, чер­нень­кие глазки радушно све­тятся из белого, однако хореем не шеве­лит, губами не чмо­кает, «мод-модо» не кри­чит, олени не фыр­кают, не взби­вают снег. Плы­вут олени, да лыбится глаз­ками бойе. «Сгинь, Уль­чин, сгинь! — бояз­ливо откре­щи­вался Коля. — Ты умер, еще когда мы всей семьей в Пла­хино зимо­го­рили. Ты с пап­кой вино жрал. Дума­ешь, забыл. »

Одна­жды уви­дел Коля собаку — оста­но­ви­лась в отда­ле­нии, белая с серым кра­пом на ногах, ждет, при­ветно хво­стом поше­ве­ли­вает. Зна­ко­мая собака, очень. Дрог­нуло сердце: «Боё! Бое! Бое!» — Коля сбро­сил лямку, под­хва­тился, побе­жал — нет собаки, буго­рок вме­сто собаки. Стра­сти-то! Коля вытер со лба пот, хотел пере­кре­ститься — не знает, с какого места начинать.

Больше всего он опа­сался повстре­чать шаманку. Бро­дит шаманка по тундре давно, в белой парке из выпо­рот­ков, в белой заячьей шапочке, в белых мох­на­тых рука­вич­ках. За нею белый олень с сереб­ря­ными рогами сле­дует по пятам, голо­вой пока­чи­вает, шар­кун­цами позвя­ки­вает. Шаманка жениха ищет, пла­чет ночами, воет, зовет жениха и никак не дозо­вется, потому и чарует любого встреч­ного мужика. Чтобы жених не дознался о гре­хах ее сла­до­страст­ных, до смерти заму­чив мужика лас­ками, шаманка зары­вает его в снег. К чело­ве­че­скому жилью шаманка близко не под­хо­дит, боится тепла. Сердце ее тунд­рой, мерз­лой зем­лей рож­дено, оле­де­не­лое сердце, может растаять.

Ска­зочку такую пар­ням пове­дал стар­шой и посту­пил, как потом ока­за­лось, опро­мет­чиво. Парни ска­брез­ни­чали, поста­ны­вали, валя­ясь на нарах: «Э‑э, сюда бы счас шаманочку-то. »

— Не бла­жите-ка, не бла­жите! — испу­ганно тара­щил глаза стар­шой и настав­лял: — Чурай­тесь, некре­ще­ные морды! Навяз­чивы такие шту­кен­ции, еще накличете…

Шаманка яви­лась, когда Коля пер из леска суту­нок и видел, как пыльно раз­бу­ха­ю­щим обла­ком тес­нит, отжи­мает с неба мер­ца­ю­щий свет поза­рей. Впе­реди нет-нет да и выте­ре­бит белое перышко, поле­тит оно, кру­жась и пере­вер­ты­ва­ясь. Сле­дом пушок сорится, мел­конь­кий пушок, горстка его, но сердцу тре­вожно — нарож­да­ется пурга. Лег­кое, проб­ное пока еще дви­же­ние нача­лось по тундре, небо пучится, набу­хает тем­ной силой. Коля налег на лямку, напрягся и, частыми, мел­кими глот­ками схле­бы­вая воз­дух, про­вор­ней зашир­кал лыжами, низко накло­нив­шись голо­вой, подав­шись впе­ред всем телом — так вроде бы легче и ско­рее идется. Но вот раз-дру­гой что-то про­дро­жало в гла­зах, снег начал красно плыть, густо искриться, в ушах прон­зи­тельно зазве­нело — воз­дух, раз­ре­жен­ный воз­дух север­ных широт угне­тал орга­низм — нужна пере­дышка. Коля оста­но­вился. Рас­ка­тив­ше­еся брев­нышко толк­нуло в запятки лыж, снег гас, звон из ушей отва­ли­вал, дыха­ние выравнивалось.

И в это время из пере­мен­чи­вого, нервно дро­жа­щего света, из волн поза­рей, ката­ю­щихся по одной уже поло­вине неба, выплыла она и, не каса­ясь рас­ши­тыми бака­рями снега, вовсе даже не пере­би­рая ногами, стала при­бли­жаться, бес­сло­вес­ная, рас­пре­крас­ная. Вытя­ну­тые рас­ко­сые глаза ее све­ти­лись при­зывно и печально, лик бле­ден — дитя белой тундры. Может, болело что внутри, сердце, может, худое, порок, может, в нем какой? Пой­мав себя на том, что он думает о шаманке как о живом, на самом деле суще­ству­ю­щем чело­веке, Коля громко каш­ля­нул, наро­чито грязно выру­гался, сплю­нул под ноги пре­не­бре­жи­тельно и поспе­шил к зимо­вью, кото­рое было уже близко, ста­ра­ясь не под­ни­мать головы и не огля­ды­ваться, хотя и коро­било спину, каза­лось, вот-вот вце­пится шаманка паль­цами в ворот­ник, что тогда делать? Голова сама собой утя­ги­ва­лась в одежду, ноги дро­жали в коле­нях, рвался дых. Только возле две­рей избушки охот­ник огля­нулся и заме­тил при­зрачно уда­ля­ю­щу­юся шаманку. Пой­мав его взгляд, она при­оста­но­ви­лась и, перед тем как рас­тво­риться в сне­гах, воз­не­стись на вол­нах поза­рей ввысь, слабо ему и уко­риз­ненно улыб­ну­лась. Голу­бой свет, про­ни­зы­ва­ю­щий сгу­стив­шу­юся ночь, сочился из ее груди, и видно сде­ла­лось ее сердце, похо­жее на уша­стого зай­чонка, сжав­ше­гося в комо­чек, чуть вздра­ги­ва­ю­щего под набе­га­ю­щими поры­вами ветра.

Сбро­сив лыжи и лямку, Коля поско­рее заско­чил в избушку, вытер лоб, в изне­мо­же­нии упал на чур­бак возле печки.

«Кто за тобой гнался-то?» — взгля­дом спра­ши­вал стар­шой, и, чтобы не пус­каться в объ­яс­не­ния, Коля поско­рее начал пере­оде­ваться. Одежда мокра, пар валил из-под рубахи. «Не надо бы так потеть», — вяло поду­ма­лось ему.

Коля ничего не ска­зал связ­чи­кам о шаманке, пола­гая, пока пере­жи­дают пургу, отси­жи­ва­ются в избушке, нава­жде­ние уйдет, и даже самому себе боялся при­знаться в том, что он этого не хотел, рев­ниво пас в себе виде­ние, спал неспо­койно, сде­лался пота­ен­ным и, едва кон­чи­лась пурга, засо­би­рался в тундру. И вдруг заме­тил: его связ­чик, тихо­ход­ный и туго­дум­ный Архип, мечется по избушке, чего-то ищет, куда-то торо­пится, бро­сая шалые взгляды в зве­нышко обме­тан­ного моро­зом оконца. «А что, если ему она тоже яви­лась?! — ожгла рев­ни­вая подо­зри­тель­ность Колю. — Убью! Застрелю! Не дам. »

— Вы чего, молодцы? Чего? Вроде как не в себе? — забес­по­ко­ился стар­шой. — Уж не шаманка ли блаз­нится? Наплел я вам. Вот дурак так дурак! Кре­сти­тесь, беси­тесь, орите, из ружья палите, топо­ром рубите, но не под­да­вай­тесь. Болезнь это, ребята, жут­кая болезнь…

Обман. Мираж. Болезнь. Ну и пусть! В срав­не­нии с див­ным виде­нием, суля­щим что-то тай­ное, небы­ва­лое, жизнь, кото­рую они вла­чили, так опо­сты­лела, что не было ника­кой охоты бороться за нее. Молодцы желали пере­мен, какого-то дей­ствия, ярост­ная плоть при одной только мысли о шаманке воз­жи­га­лась в пар­нях, тол­кала на безрассудство.

И, отчет­ливо созна­вая, что делать этого нельзя, одна­жды Коля сбро­сил с себя лямку, выта­щил ноги из круг­лых креп­ле­ний лыж, почему-то поста­вил их торчмя и успел еще отме­тить: лыжи похожи сде­ла­лись на страш­ных змей кобр со злобно раз­ду­тыми шеями, кото­рых он видел в кино, когда слу­жил в армии, — им почти каж­дый день пока­зы­вали кино. Э‑эх, армия, дру­зья, люди, города, дома, огни, машины! Где они? Были ль они?

Опи­ра­ясь на таяк, он дви­гался к шаманке, а она пяти­лась от него, увер­ты­ва­лась. Он ее хва­тал, горячо нашеп­ты­вал ей рус­ские и эвен­кий­ские неж­ные слова. Она пони­мала их, похи­хи­ки­вала, играла глаз­ками. Совсем он ее замо­ро­чил, настиг, схва­тил за косу, но мягко отде­ли­лась коса от головы шаманки, и так с вытя­ну­той, крепко сжа­той рукой Коля обва­лился под яр Дудыпты и лежал какое-то время нич­ком в снегу, и плыл куда-то вме­сте с осы­пью, не веря обману. Снег все нака­ты­вался, нака­ты­вался сверху, пере­мерз­лый, сыпу­чий. Он запол­нял, срав­ни­вал вся­кий буго­рок, вся­кую выбо­ину. Заба­рах­тался, забился чело­век, поте­ряв­ший жела­ние думать и бороться, когда нако­нец уви­дел над собой, на урезе Дудыпты собаку, все ту же, белую, с серым кра­пом на лапах и голове, род­ную, вер­ную собаку.

Болезнь напар­ника напу­гала и объ­еди­нила стар­шого с Архи­пом. Послед­нее время они уже не про­сто грыз­лись, а хва­та­лись за ружья и топоры. Коля пони­мал: насту­пит срок, и ему будет не раз­нять связ­чи­ков, не спра­виться с двумя оса­та­не­лыми мужи­ками, кто-то кого-то из них поре­шит или он их из ружья обоих поло­жит — такая думка тоже голову посвер­ли­вала — не уго­ва­ри­вать, не раз­ни­мать, не нянь­каться с дуба­рями, а вса­дить по пуле каж­дому — и про­па­дай все, гибель так гибель, суд так суд — не они пер­вые, не они послед­ние на зимов­ках стреляются…

Лечили Колю артель­щики напо­ри­сто: жарили докрасна печку, обма­зы­вали боль­ного гор­чи­цей, вли­вали ему в жар­кий рот спирт, капали в питье рас­топ­лен­ную серу, бро­сали в кружку горя­чую монету — сереб­рушку. Коля метался на нарах, кри­чал: «Е. Ё. Е. »

— Не знаю, — Архип шарил в затылке, при­по­ми­ная, — собаку, может? Собака у него была, Бойе…

— Собаку? Собаку — хорошо! Собака — друг.

Артель­щики ждали само­лет. Фар­то­вой охоты больше никто не ждал. Как-то при­нес Архип песца, тощего, малень­кого, с сырой, ровно бы при­со­лен­ной, шкур­кой. Кости в шкурке словно истол­чены. Голова зверька рас­кле­вана совами, пусто тем­нели глаз­ницы, в щелях голень­кого черепа бурела сох­лая кровь — в тундре сви­реп­ство­вал голод, начался падеж.

«Смерть! Вот она какая!» — Горло боль­ного задер­га­лось, напряг­лись жилы на шее, рас­пах­нулся смор­щен­ный рот, ого­лив соча­щи­еся крас­ным, цин­гот­ные десны.

— Ничего, Мико­лаха, ничего… Дер­жись! Мы с тобою! Мы не оставим…

В декабре, как было ого­во­рено, само­лет не при­шел. Наде­я­лись, верили — к Новому-то году обя­за­тельно будет само­лет. Маковку зимы посы­пало дур­ным сне­гом, спра­вила ново­го­дье сви­ре­пая пурга, поша­тала избушку, побря­кала тру­бой, пому­чила людей и при­роду всласть, но, как только уня­лась пурга, зачу­фыр­кал в небе само­ле­тик. Сперва он «про­ма­зал» избушку, устре­мился резво к морю, состыв­ше­муся с бере­гом и тунд­рой, где и раз­биться мог о скалы, заме­тен­ные сне­гом, но Архип такие костры запа­лил, наплес­кав керо­сину на дрова, а стар­шой так баба­хал из ружей, что само­лет дрог­нул и завер­нул на вто­рой круг. Уви­дев сиг­нал, сни­зился, пока­чал кры­лами и, чтобы не ковыр­нуться кверху брю­хом, опро­бо­вал лыжами снег, скольз­нув над самой зем­лею. Архип попе­ре­менке со стар­шим все время утрам­бо­вы­вали и при­ка­ты­вали снег само­дель­ными кат­ками, изго­тов­лен­ными из сутун­ков, натас­кан­ных Колей, как будто ведал малый, что они сгодятся.

Бла­го­по­лучно при­зем­лив­шись, само­ле­тик покру­тил про­пел­ле­ром, урк­нул, чих­нул и замер. Зная, как их везде ждут, пилоты, улы­ба­ясь, вышли наружу и узрели кар­тину: на снегу сидят два здо­ро­вен­ных озноб­лен­ных мужика и пла­чут. Через порог зимо­вья пере­ва­лился измож­ден­ный пар­нишка в ниж­ней, про­стор­ной для него рубахе и ровно в тайге кого-то кличет:

Оста­ток зимы Коля про­ле­жал в кра­е­вой боль­нице, полу­чил группу инва­лид­но­сти, какую дают лишь кан­ди­да­там в покой­ники — первую, но не сдался смерти, выле­чился тай­гой, рекой, све­жей рыбой, дичи­ной, и скоро пере­вели его на тре­тью группу. Окреп­нув здо­ро­вьем, он выехал из Игарки к роди­чам жены, в ста­рин­ный при­е­ни­сей­ский посе­лок Чуш, посту­пил рабо­тать в рыб­кооп шофером.

Одна­жды мы всей семьей собра­лись и поехали в гости к бра­тану. Как и в преж­ние годы, был он бегуч, сует­лив, раз­го­вор­чив, на здо­ро­вье не жало­вался, всем норо­вил уго­дить, обра­до­вать раду­шием. Зная, какой я заяд­лый рыбак, посу­лил свезти нас с сыном на речку Опа­риху, чтоб отвели мы душу на хариусах.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *